— Я хочу его видеть.
Лицо Лербье просветлело.
— Я был в этом уверен. В конце концов в глубине души я и не сомневался в тебе… Гордость, если она не является источником добродетели, делается пагубным недостатком… Ты поразмыслила и хорошо сделала… Среди всяких неприятных мелочей только одна вещь имеет действительную ценность: это любовь, нежность. И — семья. — Он замолчал, чувствуя, что его слова звучали в жуткой тишине. Взволнованный собственным красноречием, он был искренне уверен, что действует в интересах Моники, и не понимал, что защищал только свои собственные.
Моника, наконец, отозвалась:
— Наша семья? Нет, папа, не надейся, что Люсьен Виньерэ когда-либо будет к ней принадлежать.
— Берегись, ты, кажется, добиваешься, чтобы мы тебя выгнали.
— Вам не придется выгонять меня!
— Ты уйдешь по собственному желанию?
Они обменялись враждебными взглядами.
— Да.
Лербье воскликнул:
— Это сумасшествие, сумасшествие!
С сердцем, сжавшимся от страха, что все дело может расстроиться, предвидя потерю Виньерэ как компаньона, а быть может, и прекращение платежей на заводе и наживу спекулянтов на клочках его патента, Лербье так искренне застонал, что даже растрогал сердце Моники.
— Послушай, ты знаешь мою упорную работу, мою жизнь, посвященную изобретению, которое как раз близко к осуществлению. Изобретение, которое обогатит не только нас, но которое создаст, ты понимаешь, благосостояние всей страны. Земля Франции, благодаря открытым мною азотным удобрениям, может дать урожай в десять раз больше теперешнего. Два хороших урожая — и курс франка восстановлен, и разрушения войны залечены. Для нашего народа это громадный шаг вперед… Только, как я сказал тебе позавчера, мои средства на исходе. Если завтра я не выплыву, то потону у берега.
— О, — произнесла Моника, — за этим дело не станет, Уайт, Рансом, Пломбино…
— В том-то и дело. Эти акулы уже давно сожрали бы меня, если бы в лице Виньерэ я не нашел компаньона, который оказал мне доверие. Они проглотят меня завтра же, если ты откажешься выйти за Виньерэ, а он меня бросит…
— Или твое открытие чего-нибудь стоит, тогда он с тобой не расстанется. Или оно ничего не стоит, и тогда…
Он пожал плечами:
— Стоит? Не одно, но десять, двадцать состояний стоит.
— Значит, ты можешь быть спокоен, — сказала Моника.
Он нашел эту иронию неуместной. Конечно, перспектива сохранить Виньерэ, если не в качестве зятя, то по крайней мере как компаньона, имеет свой смысл. Он допускал даже, что если эта сумасшедшая девчонка настоит на своем отказе, тогда дело примет новый оборот… Он подумал об одной фразе, вырвавшейся вчера за ужином у Пломбино после шестой бутылки шампанского. Да, может быть… Комбинация, которая позволила бы повести дело в широких масштабах и спасла бы положение, лишь бы Моника на нее согласилась. Он с достоинством снова вернулся к тону обвинителя и почти сейчас же стал играть на сострадании дочери.
— Я не знаю, в чем кроется причина твоего поведения — в непонимании или в неблагодарности. Ты отказываешься от свадьбы с Люсьеном? Это бесповоротно? Хорошо. Допустим. Допустим даже, что, несмотря на величайшие хлопоты, причиненные твоей выходкой, а затем твоим непонятным упрямством, мне удастся привести мои дела в порядок. Что же дальше? Ты останешься опозоренной…
Моника только пожала плечами.
— Да, опозоренной, — закричал Лербье. — И нас потянешь за собой в грязь. Нас, от которых ты, кроме доброго отношения, ничего не видала. Это ужасно. Подумай! Подумай немного о твоем старом отце, о твоей маме, которая тебя любит, несмотря ни на что. Моника, дитя мое, подумай о нас, а не только о себе. Я знаю, что ты мыслишь иначе, чем мы. Да, у тебя есть свое маленькое мировоззрение, у нас — наше. Но разве когда-нибудь мы стесняли тебя? Теперь, когда ты имеешь возможность и себя спасти, и нас сделать счастливыми, ты стремишься окончательно себя погубить, безрассудно увлекая и нас за собою. А ведь если бы ты захотела, пожалуй, и нашелся бы выход…
Она опустила голову. Бедные люди! Какими бы далекими они ей ни казались, как бы ни были ничтожны причины их огорчений, она, столько из-за них перестрадавшая, может быть, смогла бы смягчить их горе. Но как? Моника повторила:
— Выход? Какой?
— Ну вот что… Не будем больше говорить о Люсьене. Ты видишь, я уступаю. Остается (это, во всяком случае, должно быть погребено между нами) положение, в которое ты себя поставила и… возможные его последствия. Измерила ты риск, который влечет за собой подобная беременность? Опасность, которой ты подвергаешься? Ибо в этом случае — хочешь ты того или нет — семья солидарна. Тут дело идет уже не о ее интересах, но о чести…
Он широким жестом обвел гостиную.
— Честь, — прошептала она.
— Конечно. Мы погибли, если ты не ухватишься за тот случай, который я тебе предлагаю. Случай великолепный, превосходящий всякие ожидания. Возможность для нас всех вывернуться из ужасного положения…
— Посмотрим.
Лербье закашлялся.
— Хм… Барон Пломбино всегда питал к тебе нежные чувства. Когда он сказал мне об этом, ты была уже помолвлена с Люсьеном. Но вчера как раз он снова вернулся к той же теме: «Если этот молодчик не составит счастья вашей дочери, я сохраняю за собой место… номер один». И это самым серьезным образом. Что ты скажешь?
— Ты кончил?
С ощущением тошноты Моника представила себе насторожившегося жида с мордой гиппопотама. Она чувствовала, как на нее опускается тяжелая, липкая лапа…
— Нет… Я напоминаю тебе, что если в известных отношениях барон и не представляет собой… идеала, то ты не имеешь права, слышишь, прав не имеешь привередничать. Выйти замуж, стать баронессой и получать более миллиона годового дохода — это, несомненно, лучше, чем остаться незамужней матерью или сделать аборт… Тут соединяются выгода и мораль.
Моника окаменела: и этот бесчеловечный торгаш — ее отец? Он снисходительно ждет, уверенный, что изрек истину? Наконец, она тихо, но глядя прямо ему в глаза, сказала:
— Ты вызываешь во мне отвращение!
Он подскочил и ринулся к ней.
— Ты говоришь так? Ты?
— Довольно! Так вот каков ваш брак, ваша мораль? Прощай, мы говорим на разных языках.
— Ты чудовище. Я отрекаюсь от тебя. Ты больше нам не дочь!
— Тогда отпусти меня!
Лербье схватил ее за руку и грубо встряхнул. Он был сейчас господином. Он — мужчина и отец, глава семьи.
— И все-таки ты подчинишься. Ты несовершеннолетняя! Ты обязана нам повиноваться.
— Пусти меня! — закричала Моника. — Ты грубое животное. Я уеду к тете Сильвестре. Здесь для моей матери я только кукла. Сначала с ней играют, а потом ломают. А для тебя… Для тебя еще меньше: скотина, выставленная на продажу. Семья! Недурно сказано! Не нужны мне ни вы, ни кто другой. Я буду работать, зарабатывать свой хлеб.
Вне себя от бешенства Лербье захихикал:
— Уж не твоими ли цветами? Или пряжей, что ли? Дело известное… На здоровье. Прощай. И чтоб к обеду тебя здесь не было.
— Будь спокоен.
Раздался звонок. Они замолчали.
— Это Люсьен, — сказала Моника.
Лербье бросился к нему навстречу, но Моника его опередила и распахнула дверь, прежде чем отец успел ей помешать.
— Черт возьми, — выругался он. — Я запрещаю тебе…
Но Люсьен уже входил, с молящим и в то же время натянутым видом. Лербье растерянно посмотрел на дочь и, видя, что все уже потеряно, воскликнул:
— Она сошла с ума, дорогой друг. Она сумасшедшая. Не верьте ни одному ее слову. Я вас потом еще увижу. Зайдите ко мне в кабинет. Там мы побеседуем.
Моника взяла Люсьена под руку, но тотчас же его отпустила, как только вышел отец. Ее возбуждение немного улеглось. Самое страшное было уже пережито. Оставалось неприятное объяснение. Но к изнеможению и отчаянию примешивалось мрачное удовлетворение.
Внешне спокойно она начала разговор.
— Выслушайте меня…
Но спеша оправдаться, Люсьен перебил ее.