А. И. Арнольди рассказывает свою первую встречу с новичком: «Придя однажды к обеденному времени к Безобразовым, я застал у них офицера нашего полка, мне незнакомого, которого Владимир Безобразов назвал мне Михаилом Юрьевичем Лермонтовым. Вскоре мы сели за скромную трапезу нашу, и Лермонтов очень игриво шутил и очень понравился нам своим обхождением. После обеда мы обыкновенно сели играть в банк, но вместо тех 50 или 100 рублей, которые закладывались кем-либо из нас, Лермонтов предложил заложить тысячу и выложил их на стол. Я не играл и куда-то выходил. Возвратившись же, застал обоих братьев Безобразовых в большом проигрыше и сильно негодующих на свое несчастье. Пропустив несколько талий, я удачно подсказал Владимиру Безобразову несколько карт и он с моего прихода стал отыгрываться, как вдруг Лермонтов предложил мне самому попытаться счастья; мне показалось, что предложение это было сделано с такою иронией и досадою, что я в тот же миг решил пожертвовать несколькими десятками и даже сотнями рублей для удовлетворения своего самолюбия перед зазнавшимся пришельцем, бывшим лейб-гусаром… Судьбе угодно было в этот раз поддержать меня, и помню, что на одном короле бубен, не отгибаясь и поставя кушем полуимпериал, я дал Безобразовым отыграться, а на свою долю выиграл 800 с чем-то рублей; единственный случай, что я остался в выигрыше во всю мою жизнь…»
Арнольди быстро сошелся с «зазнавшимся пришельцем»: они жили в двух смежных больших комнатах, разделенных общей передней. «В свободное от службы время, а его было много, Лермонтов очень хорошо писал масляными красками по воспоминанию разные кавказские виды»…
Скоро Лермонтов уже «задушевный приятель», участник кутежей и «шалостей». Арнольди помнит его «в дыму табачном, при хлопаньи пробок, на проводах М. И. Цейдлера, отъезжавшего на Кавказ в экспедицию», которому Лермонтов посвятил экспромт:
Русский немец белокурый
Едет в дальную страну,
Где косматые гяуры
Вновь затеяли войну.
Едет он, томим печалью,
На могучий пир войны;
Но иной, не бранной сталью
Мысли юноши полны.
Слова о «не бранной стали» — намек на влюбленность «бедного Цейдлера» в г-жу С. Н. Стааль фон Гольштейн, жену полковника.
Цейдлер вспоминает об этом эпизоде очень тепло: «Меня усадили, как виновника прощальной пирушки, на почетное место, не теряя времени начался ужин, чрезвычайно оживленный. Веселому расположению духа много способствовало то обстоятельство, что товарищ мой и задушевный приятель Михаил Юрьевич Лермонтов, входя в гостиную, устроенную на станции, скомандовал содержателю ее… немедленно вставить во все свободные подсвечники и пустые бутылки свечи и осветить, таким образом, без исключения все окна. Распоряжение Лермонтова встречено было сочувственно, и все в нем приняли участие; ставлялись и зажигались свечи; смех, суета сразу расположили к веселью… Во время ужина тосты и пожелания сопровождались спичами и экспромтами…»
Лермонтов вообще любил праздники. Спустя несколько лет мы увидим, как он так же суетливо и изобретательно устраивает праздник на Кавказе.
* * *
Буквально за несколько месяцев Лермонтов успел устроиться в новом полку и почувствовать себя там как рыба в воде. Да, Лермонтов — добрый малый, славный товарищ. Но нет пророка в своем отечестве — сослуживцы не видят в нем поэта. Тот же Арнольди говорил: «Между нами — я не понимаю, что о Лермонтове так много говорят; в сущности, он был препустой малый, плохой офицер и поэт неважный. В то время мы все писали такие стихи. Я жил с Лермонтовым в одной квартире, я видел не раз, как он писал. Сидит, сидит, изгрызет множество перьев, наломает карандашей и напишет несколько строк. Ну разве это поэт?»
В самом деле! Маёшка — не поэт…
* * *
Тем временем добрая бабушка продолжала печалиться о судьбе внука и усиленно хлопотала через графа Бенкендорфа о переводе Лермонтова на прежнее место — в Царское Село.
Бенкендорф проникся просьбой почтенной старушки и написал великому князю Михаилу Павловичу: «…вдова гвардии поручика Арсеньева, огорченная невозможностью беспрерывно видеть его (внука), ибо по старости своей она уже не в состоянии переехать в Новгород, осмеливается всеподданнейше повергнуть к стопам Его Императорского Величества просьбу свою о всемилостивейшем переводе внука ее в лейб-гвардии Гусарский полк, дабы она могла в глубокой старости (ей уже восемьдесят лет) спокойно наслаждаться небольшим остатком жизни и внушать своему внуку правила чистой нравственности и преданность к монарху за оказанное уже ему благодеяние.
Принимая живейшее участие в просьбе этой доброй и почтенной старушки и душевно желая содействовать к доставлению ей в престарелых летах сего великого утешения и счастья видеть при себе единственного внука своего, я имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство в особенное, личное мое одолжение испросить у Государя Императора к празднику Св. Пасхи всемилостивейшее, совершенное прощение корнету Лермонтову…»
Бабушка Арсеньева, как всегда, молодец! В 1838 году ей 65 лет. Возраст, конечно, солидный, немалый, особенно по тем временам, но отнюдь не престарелый и уж всяко не 80. В очередной раз пригодилась прибавка лет, которой Елизав£[са Алексеевна щеголяла не одно десятилетие.
Ходатайство Бенкендорфа быстро пошла по инстанциям. Расположенный к молодому офицеру великий князь дал согласие, и уже 9 апреля 1838 года Лермонтов переводится в лейб-гвардии Гусарский полк. Он прощен. У него хорошие связи, начальство его отличает. Что впереди? Только одно: успешное продвижение по службе.
Лермонтов скучает. Марии Лопухиной он пишет (не без милого гусарского кокетства): «Надо вам сказать, что я самый несчастный человек, и вы поверите мне, когда узнаете, что я каждый день езжу на балы; я пустился в большой свет; в течение месяца на меня была мода, меня буквально разрывали. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать меня лестью; самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихи и хвастаются ими, как величайшей победой. Тем не менее я скучаю. Просился на Кавказ — отказали. Не хотят даже, чтобы меня убили. Может быть, эти жалобы покажутся вам, милый друг, неискренними; может быть, вам покажется странным, что я гонюсь за удовольствиями, чтобы скучать, слоняясь по гостиным, когда я там не нахожу ничего интересного? Ну так я открою вам свои побуждения: вы знаете, что мой самый большой недостаток — это тщеславие и самолюбие; было время, когда я в качестве новичка искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери аристократических салонов были для меня закрыты; а теперь в это же самое общество я вхожу уже не как проситель, а как человек, добившийся своих прав; я возбуждаю любопытство, меня домогаются, меня всюду приглашают, а я и виду не подаю, что этого желаю; дамы, которые обязательно хотят иметь из ряду выдающийся салон, желают, чтобы я бывал у них, потому что я тоже лев, да, я ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может вскружить голову. К счастью, моя природная лень берет верх — и мало-помалу я начинаю находить все это крайне несносным. Но этот новый опыт принес мне пользу, потому что дал мне в руки оружие против общества, и, если когда-либо оно будет преследовать меня своей клеветой (а это случится), у меня будут по крайней мере средства мщения; несомненно нигде нет столько подлостей и смешного…»
Князь Васильчиков — которого исследовательница жизни и творчества Лермонтова Эмма Герштейн считала «тайным врагом» поэта и который, возможно, таковым и являлся по крайней мере какое-то время, — в 1875 году опубликовал несколько слов в оправдание Лермонтова. В повести «Две маски» Маркевича, которая тогда вышла, Лермонтов назван «представителем тогдашнего поколения гвардейской молодежи». Князь был возмущен этим определением. «Может быть, что в тех видах, в коих редактируется этот журнал, — имеется в виду «Русский вестник», в котором появилась повесть «Две маски», — требуется именно представить Лермонтова и Пушкина типами великосветского общества, чтоб облагородить описание этого общества и внушить молодому поколению, не знавшему Лермонтова, такое понятие, что гвардейские офицеры и камер-юнкеры тридцатых годов были все более или менее похожи на наших двух великих поэтов по своему высокому образованию и образу мыслей. Но это не только неверно, но и совершенно противоположно правде…»