– Поиграем?
Моем руки. Деталья отсчитывает пять проходов антисептической губкой по каждой стороне каждого пальца. Торжественный, словно священник перед службой. Верный признак старой школы: хирурги моложе сорока предпочитают нынче более быструю и не менее эффективную процедуру – химическую обработку. Но Джона не повторит вчерашнюю свою ошибку. Вчера он воспользовался химической обработкой, в то время как хирург мыл руки губкой. Вся команда уставилась на студента с ужасом и негодованием. Тут-то он и сообразил, что накосячил.
Повсюду, повсеместно эти правила, о которых никто не предупреждает, но стоит нарушить негласное, и огребешь. А как не нарушить? Никто же не предупреждает.
Принцип медицинской педагогики: быстрее всего учит страх унижения.
Стоя в конце очереди к раковине, Джона прикидывал, работает ли этот принцип, и вынужден был признать его разумным. Едва он допустил вчера тот ляп с мытьем рук, как новое правило – подражай хирургу – автоматически запечатлелось в его мозгу. Тот же механизм понуждает скунса пускать струю, анемоны сжиматься, птиц вспархивать, заслышав грохот выстрела. Он разом выучил урок и по крайней мере этого промаха уже точно никогда не допустит.
Боги хирургии ревнивы и мстительны, а он согрешил. На операции студенту третьего курса доверят – оттянуть, отсосать, закончить шов. Помощи от него мало, главная функция – подпирать пирамиду. Каждый хирург в молодости прошел через это, теперь они хорошенько поманежат новичка.
Команда вернулась в предоперационную, ладони задраны, с них каплет. Операционная сестра вручила Деталье и ординаторам стерильные полотенца, Джоне предоставила обходиться как сумеет. Полотенца ему не досталось, так на мокрые руки ему и натянули перчатки, облачили в халат. Противная влажность под двумя герметичными слоями латекса.
– Студент!
Еще один способ унизить: никогда не называть по имени. Откликайся на команду и не вспоминай, кто ты. Ты тут никто. Операционная сестра сунула ему ретрактор:
– Поторопитесь, будьте любезны.
Он повиновался.
Как ни странно, сама операция происходила словно в ускоренной съемке, без звука. Деталья прорубался сквозь кожу, мышцы, жир; он повелевал сестрами, как паша; они бросались на его зов в отчаянном флирте. Час работы ретрактором, руки горят от боли. Терпи, терпи, студент, доктором станешь. Доктор Стэм, доктор Стэм, доктор-доктор-доктор… Боже, как больно, как больно, только бы руки не задрожали, все увидят, все смотрят на тебя. Никто, разумеется, не смотрел, никому и дела нет до студента. Нельзя так думать. Только толстокожий выдержит тут год – это всего лишь третий день практики. Особо чувствительным Джона вроде бы не был, во всяком случае, плаксой себя не считал, и сейчас уж никак не время обзаводиться нежной и ранимой душой. Крепче ретрактор держи, студент.
Внутренности пациентки выпирали в самых неожиданных местах, это смущало, пугало, а видеть внутренности выпотрошенными – все равно что ворваться в чужую спальню, прежде чем люди натянут на себя нижнее белье. Деталья трудился, а Джоне вспоминалась та сцена «В поисках утраченного ковчега»[2], когда открыли запретную дверь и поджарили всех и все на милю вокруг. Смотри, велел он себе, смотри внимательно. Следи за каждым движением хирурга, ничему не научишься, если будешь трусливо отводить взгляд. Большинство его однокурсников, даже если бы и приплелись сюда по зову Бендеркинга, сумели бы мысленно отключиться от происходящего, но Джона был человеком долга, прямо-таки викторианцем в этом смысле, и раз уж он пришел в операционную, он понуждал себя участвовать. Кишки омерзительны, однако такова жизнь, приходится порой делать то, чего не хочется. И кстати говоря, деньги за учебу уплачены, – значит, нужно учиться, черт побери! Того гляди вырвет. Сглотнул, сморгнул. Смотри!
Он подался вперед, чтобы лучше видеть разрез, и в этот момент брюшина лопнула, кровавые кишки выплеснулись на стол, на грудь студента третьего года обучения, на пол, на его…
Ага, ему на ноги.
Он глянул вниз. Торопясь в операционную, он забыл про бахилы.
Резак вздохнул и буркнул:
– Черт!
В книгах и в лабораториях человеческие органы были упругими, гладкими, теплыми. У этой дамы – не внутренности, а рагу какое-то. Не поймешь, где что. Все лезет наружу, перепуталось, течет. Пациентка истекает жидким дерьмом, желчью, распавшимися клетками – все смешалось в одной мерзостной подливе. Джона хватался за медицинскую терминологию: классифицировать – значит обратить хаос в порядок. Острая мезентериальная ишемия. Инфаркт кишечника. Слова бессильны передать безобразие. Тело человеческое рассталось с образом Божьим, отступило от первоначального чертежа.
А еще кровотечение. Кровь уже на полу. Уборщица ведьмой летает на швабре, порыкивает на Джону – кто-то же должен за все ответить. Не путайтесь под ногами, студент, черт побери! Ногу, студент, поднимите, черт побери! Я бы хотела протереть здесь, студент, но вы мешаетесь, черт побери!
Он переминался с ноги на ногу, поворачивался, стараясь угодить ей и не выпустить из рук ретрактор.
Хуже всего запах. Тело исходило газом, как павший наземь цепеллин. Вонь студенческого общежития воскресным утром, часиков так в пол-одиннадцатого. Полусонная, полупохмельная вонь того, что с вечера казалось неплохой идеей. Ветры из задницы, гниющее мясо – в операционной все многократно преувеличено ради комического эффекта. Чтобы не вырубиться, Джона сосредоточился на мысли о погубленной обуви.
Пять часов возились, удаляя 80 % кишечника, черного, спутанного, как придонные водоросли. Потом Деталья соединил оставшиеся сосуды, уцелевшая ткань налилась розовым, жизнь стремительно отвоевывала то, что пока еще принадлежало ей. Джона проникся. Все в операционной прониклись. Слава у Резака была громкая, но тут он самого себя превзошел. Если пациентка не скончается ночью, ее ждет прекрасная полноценная жизнь. Правда, испражняться будет в калоприемник.
– Что ж, – произнес Деталья, поглядывая на красный мешок, набитый кишками, – биологический потенциально опасный материал. – Она мечтала похудеть.
От хирургического облачения Джона избавился к половине третьего. В шесть утра начинался утренний обход. Бежать домой? Полтора часа сна – и снова нырять в метро. Следовало бы попросить отгул, но это казалось неприличным – да и опасным: три дня проработал, и уже подстраивает под себя расписание.
При одной мысли, что придется еще восемнадцать часов провести на ногах – в мокрых кроссовках, – неприятные мурашки поползли по спине. Но ведь Нью-Йорк – город, который не спит. Тут и ночью найдется…
Джона выскочил на улицу.
Было жарко, с Вестсайдского шоссе доносился прибой городского трафика. На этом участке Одиннадцатой авеню, за 50-й улицей, помимо больницы располагались автосалоны, чьи роскошные автомобили не годились для жизни на Манхэттене. Кузовные цеха закрылись, подъездные дорожки перегорожены, разбитые окна рассыпались мелкими иссиня-черными осколками, рыбешка в нефтяном пятне. За месивом грязи и голубиного помета, оно же парк имени Девитта Клинтона, кто-то бросил на тротуаре унитаз со всеми причиндалами – бачок, цепочка, торчат трубы. Дадаистская скульптура «Моя жизнь дерьмо».
Луна скупится светить. Еле мерцают фонари.
И ТУТ ОН УСЛЫШАЛ КРИК.
Крик доносился с 53-й улицы. Оперный вопль – сильный, чистый, адски прекрасный.
Джона бросился на крик и, свернув за угол, увидел женщину, стоявшую на четвереньках. Позади нее – мужчина в дряблом плаще, изрядно ему великоватом. И не спешит никуда, прислонился к контейнеру для мусора, следит, как женщина пытается уползти от него.
Боже, боже, он меня ножом…
В такую жару она зачем-то надела пуховик и темные колготы. Перемещалась на четвереньках рывками, заводная игрушка, на левую руку почти не опиралась, из левой руки сочилась темная, черная кровь. И вопила, вопила, вопила. Зубчатый холм, оставшийся на месте снесенного дома, отражал ее крики под странными углами: