Вышеприведенный диалог Императора — существует несколько вариантов данного повествования — и его «первого слуги» вызывает целый ряд вопросов. Допустим, что подобная беседа имела место в действительности. Можно допустить, что при этом речь зашла о предполагаемом заговоре. Но какие звучали слова, утверждения и распоряжения — об этом можно только строить догадки. Палену доверять следует с большой осторожностью.
С одной стороны, из приведённого эпизода следует вывод, что Император знал о нависшей угрозе. Кто ему о том сообщил, и в какой форме — не известно. С другой стороны, неизбежно возникает и вопрос о том, куда же подевался тот самый «указ», составленный якобы Императором собственноручно и в котором приказывалось чуть ли не всех родственников схватить и заточить по разным местам? Указа этого никто не видел. Если бы он существовал в действительности, то его надо было бы беречь как зеницу ока: ведь это «документальное» подтверждение «ненормальности» Павла I. Данный же тезис — индульгенция всем участникам заговора и цареубийцам. Но ничего не сохранили, и до потомков не донесли такую бесценную реликвию!
Что в этом пункте самое важное — строй личности Императора Павла Петровича. Он никогда бы заглазно не подверг наказанию близких ему людей, не потребовав объяснения, без беседы с глазу на глаз. Можно сколько угодно мусолить тему о «ненормальности», но прежде чем судить о поведении какого-то исторического лица, надо хотя бы представлять нравственно-психологический облик данного человека. Между тем тезис о несуществующем «указе» красуется на страницах исторических сочинений, что свидетельствует только об историческом бесчувствии авторов.
Есть все основания утверждать, что пресловутого «указа» не существовало. Вместе с тем не подлежит сомнению, что слухи о грядущих карах для членов Императорской Фамилии широко циркулировали «в узких аристократических кругах». И инспирировал их как раз Пален, «по секрету», один на один, повествовавший некоторым лицам, что Император готовит, по сути дела, разгром Династии. На эту версию работал и другой слушок, завладевший умами великосветского Петербурга накануне Цареубийства. Якобы Император намеревался женить племянника Марии Фёдоровны принца Евгения Вюртембергского на одной из дочерей[121], а ещё и того больше — усыновить четырнадцатилетнего принца и провозгласить его наследником. Казалось бы, полный абсурд; ведь существовал закон — «Учреждение об Императорской Фамилии», которым такое развитие событий совершенно исключалось. Но кто из числа «благородных» думал о каком-то «законе»!
Злобным слухам многие поверили и потому, что их распространяли такие «видные люди», как Панин, но особенно Пален, и потому, что в салонах так долго нагнетали страсти по поводу «сумасшествия» повелителя России, что просто разучились отличать правду от вымысла.
Рассказ Палена о беседе с Павлом I фигурирует и на страницах «Записок» графа А. Ф. Ланжерона (1763–1831), который в заговоре не участвовал, но знал близко всех главных деятелей его. Это был француз-эмигрант, поступивший на русскую службу ещё в 1790 году. По воле Павла Петровича в 1799 году он получил звания генерала и графа, а уже в XIX веке прославился участием в войне против Наполеона.
Пален рассказал Ланжерону о беседе, имевшей место, по его словам, 7 марта в семь часов утра, когда военный губернатор прибыл с ежедневным докладом к Государю. В рассказе добавлены некоторые новые детали разговора, касавшиеся событий 1762 года, но ни о каком «указе» речи уже не идёт. Последствия разговора оказались иными. Пален сам написал Великому князю Александру, «убеждая его завтра же нанести задуманный удар: он заставил меня отстрочить его до 11-го, дня, когда дежурным будет 3-й батальон Семеновского полка, в котором он был уверен более, чем в других».
Здесь уже Пален откровенно старается разделить вину с Александром I, пытаясь дистанцировать себя от самого акта убийства, «Император погиб, — восклицал Пален, — но должен был погибнуть; я не был очевидцем, ни действующим лицом при его смерти. Я предвидел её, но не хотел в ней участвовать, так как дал слово Великому князю». Этот пассаж Аанжерон сопроводил недоуменным комментарием: «Странный поворот! Он не способствовал смерти Павла! Но, несомненно, это он приказал Зубовым и Беннигсену совершить убийство».
Палена не было среди убийц; это действительно так. Он в то время находился рядом с будущим Императором Александром, держа ситуацию под контролем, чтобы малодушный и нервный претендент на Престол не дрогнул в последний момент. Что же касается «слова», данного Паленом Александру, то оно ровным счётом ничего не стоило. Когда Пален делал свои признания генералу Аанжерону, то он имел все основания не любить теперь и Императора Александра Павловича. Он надеялся на вознаграждение, он хотел быть по крайней мере премьер-министром, а лучше — регентом при слабовольном повелителе Империи, но его постигло горькое разочарование: 17 июня 1801 года он был уволен со всех должностей и выслан из Петербурга. Его «величие» продолжалось три месяца и шесть дней. После 17 июня 1801 года и до самой смерти Палена при Дворе не приняли ни разу, да и въезд в столицу ему был воспрещён.
Пален умер в начале 1826 года и до самой смерти полагал, что не виновен перед Богом, считая убийство Павла Петровича своей великой заслугой. Совесть же не давала покоя. Старый и больной он мучился от одиночества, страдал приступами неврастении. По словам княгини Доротеи (Дарьи) Христофоровны Ливен (урождённая Бенкендорф, 1785–1857),[122] видевшей разжалованного графа в его поместье в Курляндии, он с самого своего изгнания и до самой смерти «не выносил одиночества в своих комнатах, а в годовщину 11 марта регулярно напивался к 10 часам вечера мертвецки пьяным, чтобы опамятоваться не раньше следующего дня»…
Заговор против Императора Павла имел свою предысторию. Недовольство аристократии и высшего чиновничества политикой Самодержца, постоянные разговоры об его «ужасных делах» невольно создавали почву, на которой рано или поздно, но должен был возникнуть замысел злодеяния. Об этих настроениях становилось известно при иностранных дворах, вызывало там тревогу, Россия была слишком могучей державой, чтобы можно было безразлично относиться к тому, кто вершит её судьбу.
В конце 1797 года шведский посланник барон Курт Стедингк (1746–1837) доносил Королю Густаву IV в Стокгольм: «Слухи о якобы готовящемся здесь заговоре не заслуживают веры. Революция в России может ставить себе целью только перемену личности,. Хотя Император своею строгостью и внезапностью своих наказаний создал недовольных, зато он привлёк к себе сердца многих подданных своей щедростью и любовью к порядку и справедливости. Внушая всем страх, он тем самым защищает народ от несправедливостей, под бременем которых он изнывал раньше».
Шведский посланник находился на своем посту в Петербурге с 1790 года, хорошо знал высший свет, а потому уверенно, со знанием дела, писал о положении дел в столице Российской Империи. Ему были известны настроения в высших столичных сферах, но он не видел за критическими разговорами возможности определённого политического действия. Между тем в сознании некоторых высокопоставленных лиц в этот период вызревал план «регентства», и инициатором этой идеи, по всей видимости, оказался «мудрый» граф и канцлер A.A. Безбородко. Старый царедворец «изнывал» под «бременем» нового царствования и в письме графу Воронцову в Лондон сетовал на своё «оскорбленное нравственное чувство», с умилением вспоминая «добрые времена» Екатерины II. Он прекрасно знал Великого князя Александра, чтобы не понимать, что сын не унаследует крутой нрав отца. Значит, можно будет, как бывало встарь, вершить важные дела, не покидая своего семейного гнезда, а то и вообще не сходя с пуховых перин в своей опочивальне…
Безбородко был слишком умным, хитрым и острожным, чтобы лично участвовать в каком-то заговоре. Он только «ронял идею», давал понять окружающим, что «бывали такие случаи», когда в силу тех или иных причин, но, главное, — в силу «умственной недостаточности» монарха лишали властных прерогатив, учреждали «регентство». Вот всем известный и недавний случай.