Артисты измайловской труппы вообще, кажется, оказывали более способностей к разным «художествам», к которым прибегали для добывания денег на свою нищенствующую братию, нежели к театру. Накануне второго спектакля главный актер с другим артистом, талант второстепенный, стали разносить по городу афишки и тем собирать для себя милостыню. Огорченная герцогиня велела дать каждому из них около 200 батогов: затем второстепенный актер был прогнан со сцены, а другой на другой же день явился на сцене пред именитой публикой в роли короля; роль супруги батогированного короля играла дочь маршала царицы Прасковьи.
«Превеселая эта женщина, герцогиня Мекленбургская, — восклицает по этому поводу Берхгольц, — у нее никак не обойдется дело без множества презабавных приключений!» Катерина Ивановна сама рассказала о штрафовании своего первого артиста герцогу Голштинскому, посетившему спектакль. На этот раз некоторые из его свиты поплатились шелковыми платками: их вытащили с искусством, делавшим честь измайловским «художникам».
В то время, когда шумно и весело проводили сановники досужее время в пирах и сходках, когда коротала время в разнообразных развлечениях царевна Катерина, а охала и стонала от недуга ее маменька, — в каком же положении находилось забытое нами дело Василия Деревнина?
В ожидании царского приезда оно нисколько не подвинулось вперед. Арестанта держали в тюрьме и, худо или хорошо, но как каждого секретного преступника, лечили казенными средствами. Между тем 8 октября Скорняков-Писарев и Бутурлин составили обо всем случившемся обстоятельный доклад и отправили его в Астрахань, на имя П. А. Толстого, главы Тайной канцелярии; при докладе приложена была копия с цифирного письма царицы к Юшкову. Инквизиторы испрашивали разрешения: «Следовать ли о приезде царицы, о бое и о жжении Деревнина ея служителями? Также брать ли под караул Юшкова? подвергать ли его и служителей царицы пытке? а без указу того чинить не смеем»[157].
В тот же день Тайная канцелярия, по доношению Терского на Ершова и Тихменева в деле о учинении царице великого оклада из-за немалой взятки, отнеслась в Правительствующий Сенат доношением с запросом: где о том деле следовать? А между тем от обер-полицмейстера вытребованы были в Тайную все документы, относящиеся к первым следствиям по делу Деревнина[158], и на повторительную просьбу Терского о распечатании его пожитков последовало разрешение.
Но провинциал-фискал уже не довольствовался этой уступкой; он жаждал мщения, и 22 октября выступил с резким протестом против самоуправства главы московской полиции и ее подвижников. В длинном доношении он передал членам Тайной канцелярии все подробности нашествия полицейского партизана Пазухина на домы его и Юрьева; подробности эти изложены нами в своем месте. Из дела не видно, чтобы протест Терского навлек грозу начальства на обер-полицмейстера:, его деянья, как явления, не выходившие из обыденной колеи, не вызвали даже ни одного замечания; зато Терский выиграл хоть тем, что в тот же день, по подаче доношения, остальные его люди были освобождены; сам он, был освобожден еще 8 октября, разумеется, на поруки, со строжайшим наказом явиться в судилище по первому востребованию; дворы и пожитки его и Юрьева распечатаны и отданы им до указу с распиской, впрочем, не раньше, как 5 ноября; при сдаче домов и пожитков сделана была опись всего разбитого и разломанного во время набега Пазухина. Последним действием членов Тайной канцелярии, по делу Деревнина и Терского, в ожидании царского приезда, была отписка о вершении дела провинциал-фискала Терского с Тихменевым, в надворном суде.
Ответа царского на доношение о жжении Деревнина не последовало, и арестант был пока забыт со своими увечьями; Писареву, Бутурлину и другим сановникам, в самом деле, не до того было в это время, чтоб интересоваться человеком, навлекшим на себя гнев Прасковьи: в среде их самих совершился скандал первостепенной важности, скандал, не перестававший вызывать ежедневные толки вельмож и большие опасения о его последствиях: то была крупная ссора в сенате Меншикова с Шафировым. Сторону первого принял великий канцлер Головкин, и оба врага послали курьеров с жалобами к царю[159]. Все были уверены, что по возвращении государя грянет над обоими гроза неминучая и страшная. Сановники разделились на два лагеря; громадное большинство пристало, разумеется, к стороне Меншикова, в силу и значение которого было больше веры; от Шафировых почти все общество отшатнулось. Шафировых не приглашали в собрания, даже на официальных обедах их не было видно… Среди встревоженного общества ходили разные толки, между прочим, говорили об объявлении, прибитом на фонарном столбе, на Красной площади. В фонаре положено было 10 мешков, каждый будто бы со 100 рублями, а объявление гласило, что в Кремле найдено весьма важное письмо, и тому, кто назовет его составителя, обещана выложенная награда… К Шафировым ездили только иностранные послы, из русских же весьма немногие. Так, напр., на одном из званых обедов у вице-канцлера Шафирова из 18 гостей был только один русский — старик князь Долгоруков, сын которого женат был на Шафировой. Старик-хозяин спрашивал гостей: «Правда ли, что Меншиков меня всячески бранит и твердит, что, по приезде императора, меня закуют в железа? Не знаю, продолжал Шафиров, кто из нас больше заслужил оковы? Хотя Меншиков и имперский князь, а коли вздумает государь, так и ему срубит голову, не ожидая на то позволения от Германской империи».»
Вообще птенцы Петра Первого, смирные, ручные при нем, с яростью клевали друг друга, лишь только орел слетал со своего гнезда и оставлял их, с общего согласия, ведать и вершить для империи. Общего согласия не было, да и быть не могло. В обществе грубом, чуждом всякого образования, все пошлые страсти, сдерживаемые единым страхом, быстро развиваются, лишь только падает с них узда; птенцы Петра Великого как бы щеголяли друг перед другом завистью, тщеславием, властолюбием и искусством вести бесконечные, самые каверзные интриги. Это искусство, как известно, завещано было петровскими птенцами пенатам новых поколений, новым временщикам, новым придворным, и долго-долго еще страдала Русь от этих страшных врагов ее силы и могущества.
Петр, зная слабости «птенцов», пред отъездом в персидский поход, приставил к ним дядьку: то было его «око», Павел Иванович Ягужинский. Государь пожаловал его генерал-прокурором и, представляя его сенаторам, в мае 1722 г. сказал:
— «Вот мое око, им я буду все видеть. Он знает мои намерения и желания; что он заблагорассудит, то вы делайте; а хотя бы вам показалось, что он поступает противно моим и государственным выгодам, вы однакож то исполняйте и, уведомив меня о том, ожидайте моего повеления».
Подчинив высшее правительственное место воле одного человека, бывшего своего деньщика, Петр возложил на этого деньщика должность крайне трудную. Павлу Ивановичу решительно было не по силам смирять птенцов великого монарха. Как трудна была для него постоянная борьба с «страстями вельмож российских», видно из его исповеди, посланной к Петру пред отъездом в Петербург 16 октября 1722 г. В этом интересном послании Ягужинский сознается, «что сенатское заобычное несогласие не токмо мною мало могло удержано быть, но наипаче ныне ссоры и брани стали быть и во истину не мало остановки тем бывает; и ныне некоторыя партикулярныя ссоры и брани не токмо словесно, но и письменно произошли между обер-прокурором (Писаревым) и бароном Шафировым…» Генерал-прокурор в особенности опасался, что во время его отлучки «не безопасно, чтобы те партии, — как писал он, — страсти своей не продолжали». Вследствие чего он нашел нужным предъявить письменное предложение: «Дабы такия партикулярныя ссоры и брани весьма удержаны были, и тем в нужных делах помешательства никакого не чинилось, а который ссоры и несогласия ныне между ними, чтоб до возвращения вашего величества оставлены были, и притом в тех своих предложениях изобразил, что ежели в моем отсутствии такия ссоры и явныя брани, от кого вновь будут происходить, чтоб с начинателем так поступали, как указы и регламенты повелевают. Всемилостивейший государь, — заключал Ягужинский, — я совестью своею и всеми сенаторами засвидетельствую, сколько в том моей верности и старания ни было, однакоже с превеликою трудностью, при таких страстях, дела в порядке содержать было можно…»[160]