Литмир - Электронная Библиотека

А сами спасатели – чувствовали ли себя героями? Да нет же! До конца дней их мучила совесть. Помогли одному, а сотне помочь не могли, и этот кошмар заставлял их молчать… то ли о своем подвиге, то ли о своем бессилии.

И все равно ведь спасали!

Да что же это в человеке – в условиях тоталитарного режима, в разгар войны, идя вразрез с настроем «народной общности», вопреки доводам разума, вопреки инстинкту самосохранения, без всякой надежды – идти на такое? В тисках рейха – спасать евреев, в тисках диктатуры пролетариата – спасать дворян, буржуев, попов, в тисках веры – спасать еретиков веры.

Даже и не спасать. А провожая на гибель – просто взглянуть в глаза отверженному, незаметно пожать руку, шепнуть: «Держитесь…»

«Мы видели, как они несчастны, не могли же мы не поддержать их…»

На дне души присягнувшего солдата, безотказного винтика системы, безропотного раба божьего – таится что-то, не дающее человечеству окончательно озвереть.

Хотя бы одного спасти. Хотя бы одному спастись.

«Кто спасает одну жизнь, спасает целый мир». Это цитата из Талмуда. С. Мадиевский свидетельствует, что она в большом ходу у современных немецких историков.

История полна смут. Чтобы их вынести, нужны мгновения ясности. Чтобы не снесло мутной волной во время очередной переправы.

Славянская комета

Когда осенью 1914 года Юзеф Пилсудский стал формировать в Галиции польские легионы «Стрелец», чтобы они под австро-германским командованием пошли воевать против русской армии, Осип Мандельштам, написал (и напечатал) следующий поэтический портрет Польши:

А ты, славянская комета,
В своем блужданье вековом
Рассыпалась чужим огнем,
Сообщница чужого света!

То, что польскую тему так остро пережил Мандельштам, вообще-то мало причастный к славянскому патриотизму, достойно удивления. Но еще более удивительно то, что этот эпизод из биографии поэта с полным сочувствием воспроизводит другой поэт – Станислав Куняев, для которого Мандельштам был настолько замурован в свое еврейство, что приходилось его от оного защищать. Есть, стало быть, противник, настолько невыносимый для Куняева, что он берет себе Мандельштама в союзники.

Этот противник – польское шляхетство.

«Шляхта и мы» – сочинение Куняева, появившееся первоначально (и урезанно) в журнале «Наш современник», уже взвинтило поляков на ответную ярость (но не помешало им признать, что это – «самая основательная попытка освещения польско-русской темы»).

Теперь трактат выпущен отдельным изданием. В несокращенном виде. С приложением «антирусских» стихов польских поэтов, включая одиозных «Дзядов» Мицкевича (не более антирусских, я думаю, чем стихи вольнолюбивых русских поэтов того времени, ненавидевших и обличавших царизм). Мне, однако, интересен в данном случае не Мицкевич и не польская реакция на куняевский памфлет. И даже не предшественники Куняева в русской поэзии (и публицистике), разделенные им на интеллигентов-полонофилов и государственников-полоно-фобов. Меня интересует сам Куняев. Яркий поэт, он моделирует наше общее состояние.

Как историк он демонстрирует завидную фактическую осведомленность. Но как историка, вогнавшего в полтораста страниц малого формата полтысячелетия русско-польского противостояния: и то, что Польша дважды овладевала Москвой, и что однажды – Киевом, и что трижды выходила на берег Днепра… да что там Днепр – по извивам родной Оки могла бы пролечь граница «при другом повороте истории»… так вот, эти повороты, включая судьбу «стрельцов» Пилсудского и «жолнежей» Андерса, – все это лучше меня оценят историки. Меня интересует душа поэта.

Концепция его проста, как дыхание: России надо бы держаться «подальше от поляков», как и от евреев. Но подальше «не получается». А раз не получается, то надо как-то вместить это в душу.

Душа мучается. Православное самосознание велит миловать падших, но бойцовский темперамент вскипает при каждом вспомянутом ударе и заставляет бить с утроенной ответной силой. «Государственный инстинкт» диктует жесткую непримиримость, но сердце не выдерживает.

Сорок лет назад, посмотрев во Львове «Пепел и алмаз» Вайды, Куняев почувствовал, что и убитый молодым террористом «седой партийный человек», может быть, более нужен Польше, чем этот безумец. Выйдя из кинотеатра, сел на лавочку возле памятника Мицкевичу и написал («на одном дыхании», что у такого зубра бывало не часто):

Умирает убийца на свалке,
только я никому не судья,
просто жалко – и девушку жалко,
и его, и тебя, и себя…

Поразительно не то, что в 1963 году Куняев, еще не освободившийся от влияния Слуцкого, написал такие стихи. Поразительно, что он их полностью цитирует теперь в своей полоноборческой книжке. Словно освободиться не может.

Но хочет. Наступает на горло песне.

Откуда же эта пересиливающая все жгучая обида?

Причина – их шляхетский гонор. Их, поляков, экзальтированное высокомерие. Их опереточный форс. Их истерическое мессианство. Главное же – их презрение к нам, русским, так хлестко описанное Чеславом Милошем. Наше «оловянное спокойствие», наша варварская примитивность, веками «бесившая» шляхтичей с их изысканным вкусом.

Для Куняева эти качества – нечто извечное, генетическое, почти не меняющееся от столетия к столетию. И здесь – мое кардинальное расхождение с ним. Много ли беды было нам от поляков до Стефана Батория? Все начинается с XVI века, когда Речи Посполитой выпадает шанс стать великой европейской, а в XVII веке – великой евразийской державой. Никакой католицизм (по отношению к которому Куняев пылает неподдельным православным гневом) не объясняет польского характера, и сам католицизм (за которым стоит миллиардная масса, многократно превышающая вес Польши в мировой драме) совершенно не исчерпывает польской «героищизны». Хотя в определенных условиях помогает польскому характеру реализоваться. Но только потому, что в геополитической драме был миг, когда история поманила шляхту к мировой роли, но – обманула. А она поверила и изготовилась.

Отсюда – нервная экзальтация, воспаленная мания величия. Но ведь и у русских в Смуту, когда их великая роль стояла на кону, хватало авантюрной лихости; наше тогдашнее казачество вело себя едва ли не «по-польски». Навали судьба роль великой державы на поляков – очень скоро и они выработали бы у себя «оловянное спокойствие». Обошла их судьба великой ролью – и аж в ХХ веке еще вспыхивает, угасая, темперамент народа, внутренне готового к величию, не теряющего кураж уже и в обстановке полной безнадеги. Можно драться с Гитлером, полагаясь на свои силы, как дрались сербы. Можно благоразумно уклониться от такой драки и сберечь силы, как поступили чехи (наиболее онемеченные из славян). Но бросаться в драку при абсолютно проигрышном соотношении сил – это по-польски.

Можно сказать: это комплекс сверхполноценности. Но он, я думаю, бесповоротно изжит сегодня, и Куняев отлично знает почему. Достаточно замаячить в Силезии силуэту немца, и поляка охватывает инстинктивная тревога, эвфемистически называемая сегодня: «страх перед Евросоюзом». Меняется геополитическая драма, меняются роли. Искать в этой ситуации то, что «выпало в осадок племенной жизни в древние времена», и сводить счеты четырехсотлетней давности (да хоть бы и столетней, пятидесятилетней) неразумно, да и не великодушно. Разумеется, генерал Андерс, заносящий («вжик-вжик!») саблю над немецкими панцирными армиями, смешон. И, разумеется, погибать в маковом поле под итальянским Монте-Кассино, вдали от Польши, – полное стратегическое фиаско. И не исключено, что жолнежи, гибнувшие под немецкими пулеметами и танками, все еще презирали «русских варваров»…

Так лучший ответ на презрение – не замечать его. И не сводить счеты с теми, кто гибнет. Если угодно, мне жалко всех. «И его, и тебя, и себя».

5
{"b":"177547","o":1}