Именно в этот день — двадцать первого марта — Кори написал мне последнее письмо. В нем он ничего не сказал о своих снах, упомянул только о сильных болях в шее.
«С горлом у меня все в порядке — это уже ясно. Глотаю я без труда. Болит шея — та часть, где складки и шершавая кожа, или бородавки, если тебе это больше нравится. Описать боль не могу; она совсем не похожа на боль от удара или пореза. Впечатление такое, что из-под кожи что-то лезет наружу; в то же время я не могу отделаться от мысли, что скоро со мной что-то произойдет — что-то такое, чего я и жду, и страшусь, словно во мне начинает говорить память предков, не знаю, как выразиться, — это какое-то наваждение!»
Я немедленно написал ему ответ, в котором советовал сходить к врачу, и обещал приехать в апреле.
Но Кори внезапно исчез.
Говорили, что кто-то видел его на берегу океана, когда он решительно вошел в воду, намереваясь то ли искупаться, то ли покончить с собой. На полосе той странной голубой глины, что появилась в феврале, остались отпечатки его ног, ведущие к воде; обратных следов не было. Прощальной записки Кори не оставил, но среди его документов было найдено письмо, в котором он завещал мне все свое состояние и имущество, — что само по себе говорило о мучивших его тяжелых предчувствиях.
Были предприняты попытки — впрочем, бессистемные — найти погибшего Кори; обыскали весь берег в районе Инсмута, но тела не нашли; в результате коронер вынес окончательный вердикт: смерть по неосторожности.
На том все и закончилось — не было зафиксировано ни единого факта, способного пролить свет на исчезновение Кори, если не считать одного происшествия, случившегося у рифа Дьявола вечером семнадцатого апреля.
Стоял тихий вечер; поверхность океана была гладкой, как стекло; в воздухе не ощущалось ни единого дуновения ветерка. Я уже заканчивал распродажу вещей Кори; в этот вечер мне захотелось немного покататься на лодке. Будучи наслышанным о рифе Дьявола, находящемся на расстоянии мили от Инсмута, я решил осмотреть то, что от него осталось, — несколько острых, торчащих из воды обломков скал, которые были видны во время отлива. Солнце клонилось к закату, на небе играли мягкие краски вечерней зари, и бескрайняя гладь океана приобрела глубокий кобальтово-синий цвет.
Едва я подплыл к рифу, как по воде неожиданно пошли волны, словно кто-то поднимался из глубины на поверхность. Я замер, с удовольствием предвкушая появление дельфинов.
Однако то были не дельфины. Из-под воды всплыли какие-то неведомые морские существа, каких я ни разу в жизни не видел. При свете вечерней зари в волнах мелькали чудища, похожие и на рыб, и на людей. Все они держались подальше от моей лодки — все, кроме одной пары.
Это были женщина весьма необычной окраски — цвета той самой голубой глины — и мужчина; существа подплыли совсем близко к моей лодке. Я сидел не шевелясь, обуреваемый смешанными чувствами, и прежде всего ужасом, который обычно возникает у людей при встрече с чем-то необъяснимым. Существа плескались в волнах, ныряя и появляясь на поверхности, а потом одно из них, приблизившись к лодке, бросило на меня внимательный взгляд и вдруг, с трудом двигая челюстями, гортанно прохрипело: «Кен!» — после чего развернулось и ушло на глубину, оставив меня в полной уверенности, что передо мной только что мелькнуло лицо Джеффри Кори.
Оно до сих пор снится мне по ночам.
Наблюдатели[56]
(Перевод С. Теремязевой)
I
В один из весенних дней 1935 года Николас Уолтерс, проживавший в графстве Суррей, Англия, получил письмо от некоего Стивена Бойла (фирма «Бойл, Монахан, Прескотт и Бигелоу», Бикон-стрит, 37, Бостон, штат Массачусетс), адресованное его отцу, Чарльзу Уолтерсу, к тому времени уже семь лет как покойному. Послание это, полное старомодных юридических терминов, немало озадачило Николаса — одинокого молодого джентльмена, без малого ровесника века, — ибо речь шла о «фамильной собственности», расположенной в Массачусетсе и унаследованной адресатом семь лет назад. Автор письма отмечал, что некий Эмброуз Бойл из Спрингфилда («мой ныне уже почивший кузен») ввиду болезни не смог своевременно уведомить наследника, чем и объясняется семилетняя задержка, в течение которой собственность — «усадьба, включающая дом с надворными постройками, расположенная на севере центральной части Массачусетса, а также прилегающий к ней участок площадью около пятидесяти акров» — оставалась без хозяина.
Николас Уолтерс не помнил, чтобы отец хотя бы словом обмолвился об этой фамильной собственности. Впрочем, Уолтерс-старший всегда был довольно молчалив, а после смерти жены, за те десять лет, что предшествовали его собственной кончине, и вовсе превратился в мрачного отшельника, полностью ушедшего в себя и старательно избегавшего контактов с внешним миром. Николас более всего запомнил его привычку время от времени пристально вглядываться в лицо сына, неодобрительно покачивая головой, словно ему не нравилось то, что он видел — вряд ли точеный, правильной формы нос, а скорее, слишком широкий рот, или странные уши без мочек, или большие бледно-голубые, слегка навыкате глаза, спрятанные за толстыми стеклами очков, которые Николас носил с детства, ибо рано испортил зрение, проводя слишком много времени за чтением книг. На его памяти отец ни разу даже мельком не упоминал о Соединенных Штатах, хотя со слов матери он знал, что родился отец именно в том самом Массачусетсе, о котором говорилось в письме поверенного.
Два дня Николас предавался размышлениям. Наконец сомнения уступили место любопытству, страх перед сменой обстановки постепенно рассеялся, и одновременно возникло какое-то странное предчувствие, придававшее американской собственности загадочный и притягательный ореол. И вот, на третий день после получения письма, Николас отправил Стивену Бойлу телеграмму, в которой сообщал о своем скором приезде. Заказав билет на самолет до Нью-Йорка, он уже через неделю собственной персоной объявился в офисе фирмы «Бойл, Монахан, Прескотт и Бигелоу».
Стивен Бойл, старший партнер фирмы, оказался высоким господином лет семидесяти; совершенно седой, он тем не менее сохранил густую шевелюру и носил длинные бакенбарды, а также пенсне на длинном черном шелковом шнурке. Лицо мистера Бойла покрывала сеть морщин, тонкие губы были плотно сжаты, голубые глаза смотрели остро и внимательно. Весь его вид выражал полнейшее равнодушие к происходящему, характерное для чрезвычайно занятых людей; он словно давал понять, что ум его слишком занят невероятно важными делами, чтобы расходовать его на какую-то ничтожную проблему. Впрочем, держался мистер Бойл с безукоризненной учтивостью.
После обмена обычными любезностями поверенный сразу взял быка за рога.
— С вашего разрешения, мистер Уолтерс, я перейду к сути вопроса. Об этом деле нам известно очень немного. Оно попало к нам от моего кузена Эмброуза, о чем я уже упоминал в своем письме. Эмброуз имел собственную контору в Спрингфилде, а после его смерти все дела перешли к нам. Когда мы начали их разбирать, то наткнулись на папку с бумагами, касающимися некоего поместья. В них ясно указывалось, что вышеназванная собственность, принадлежащая… простите, здесь не совсем ясно, но, кажется, «сводному брату» вашего отца, после его смерти должна перейти к вашему отцу, чье имя указывалось в документах вместе с припиской моего кузена, сделанной на ужасной латыни, которую мы так и не смогли разобрать; кажется, это был параграф относительно изменения имени, но чьего, установить нe удалось. Так вот, вышеназванное поместье, находящееся в Данвиче, что недалеко от Спрингфилда, известно под именем «земля старого Сайруса Уэйтли», а сводным братом вашего отца — если он действительно приходился ему сводным братом — был покойный Эбераг Уэйтли.
— Прошу прощения, но эти имена мне ничего не говорят, — сказал Уолтерс. — Когда мы переехали в Англию, мне было всего два года — так говорила моя матушка. Я не помню, чтобы отец когда-нибудь называл имя хотя бы одного из своих родственников, с которыми практически не переписывался, за исключением последнего года своей жизни. У меня есть основания полагать, что отец собирался открыть мне некие факты из истории нашего семейства, но, к несчастью, случилось кровоизлияние в мозг, как это именуют современные медики; в результате отец потерял способность не только двигаться, но и говорить, и хотя по выражению его глаз было видно, что он отчаянно хочет что-то сказать, он так и скончался, не в силах выговорить ни слова — и, разумеется, не имея возможности изложить свои мысли на бумаге.