—
Жива она? — спросил кто-то.
—
Если бы… Таким всегда не везет. Меня
вылечила тоже. А сама без времени…
—
Бывает. Ты уж себя не терзай. У всех кто-то погиб. Вот и у меня друг был. Командир танка, Сеня. Под Курском не стало. А мне все не верится, что нет его. Сгорел. И хоронить нечего было. Только каска обгорелая уцелела. Мать взяла. Этот парень умел и воевать и жить…
Макарыч смотрел на мужчин. Один, что медсестру забыть не мог, заметно хромал. Осколок в ноге застрял, а врачи вытащить не могут. Видел лес- пик, как тот, умываясь, разделся до пояса. Грудь сто была вся в шрамах, дырках, рубцах. Война оставила на человеке немало следов. И душу не ми
н
ула.
Второй и вовсе не вставал. Часто кашлял с кровью. Но, придя в себя, шутил:
—
На танк рот раскрыл. Проглотить хотел. Да не осилил.
По вечерам эти двое иногда пели вполголоса. Песни их нравились Макарычу. Особенно одна:
Бьется в тесной печурке огонь.
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
Но особенно запомнились Макарычу другие слова из этой песни:
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага.
Он часто разговаривал с этими мужчинами. Знал: оба воевали с самого начала. С фронта их недавно вернули. По ранениям. О них говорили и вспоминали неохотно.
С Макарычем они любили поговорить о жизни. Поспорить насчет баб, которых почему-то защищали. Конечно, их жены дождались. Лесник понимал — выгораживают. Или никогда не привелось ошибиться. В этом они не биты, потому не учены. Но о жизни говорить с ними было интересно. Ведь всю Россию обошли и объехали. Горе повидали. Радостями не избалованы. И лесник грелся около их тепла…
Внезапно Макарыч отвлекся от воспоминаний. Оказалось, что они, видимо, давно подъехали к зимовью. Но ни Марья, ни Макарыч того не заметили. Орел стоял, хмуро понурив голову. Ждал, когда его распрягут, отведут в теплый сарай к душистому сену.
—
Эй, мать! Так мы ужо дома! Мать, уснула
ты,
што ли?
Но Марья не спала. Она не скоро отделалась от своих невеселых дум. Голос мужа вывел ее из оцепенения.
—
Пошли, — он помог ей выбраться из телеги.
Она вошла в избу, села потерянно у края стола.
—
Чево гостьей пригорюнилась?
—
Да так…
—
Нынче не скоро в тайгу пойду. Можа, к
весне. Буду с тобой дома.
—
Не впервой сулишь.
—
Седни не брешу. Ей-богу!
—
Погожу, что завтра начнешь говорить.
—
А и поглянишь. От Кольки штой-то
долгонько нет ничево.
—
Есть. Письмо. Вот оно.
Лесник взял в руки письмо. Повертел его:
—
Можа, одолеишь как?
Марья читала по складам. Макарыч слушал. Где сопел досадно, где смеялся.
—
От шельма! Пса купил. За краюху хлеба.
Видать, не нашенсково. Дорогова. Много за ево отвалил. Хочь и пса там ишо нет, коль с резиновой титьки кормить. Анчихрист! Самому кусать нече
го
, а тут пес. Весь в мине, идол лопоухай. Ну, не- хай. Поглянем на диковинку. Глядишь, опосля науки в дом возвернетца.
—
Приезжал. А и какой толк?
—
Чево хошь. Не сидеть жа парню на печи с
нами.
—
Ты сам не сидишь. Дело завсегда есть в
дому.
Н
еужель ему, кроме тайги, податься некуда?
—
Сама ведаишь, ен на тайгу ученай.
—
Дурак он, а не ученый, прости меня, Господи.
—
Ты че, мать, уж
н
е рехнулась ли часом?
—
Я-то нет. А ты вот…
—
Цыть!
—
Будет! Сколько сил покладено, даже
словечка не отписал. Ровно померла я. О тебе не спрашивает. Живой ты иль нет? О здоровье не спросил. Все про забавы свои, да про болячки, да о деньгах. Сердца в нем нет. Пускай я чужая. Но ты-то?
Макарыч растерянно крутил в руках письмо.
Д
а, в чем-то Марья была права. Он-то сам и не уловил враз. Пришли па память бессонные ночи жены у постели Кольки. Сколько ей с ним привелось… А не жаловалась. Терпела. Каждый кусок мальчишке берегла. А он… Ведь вот только теперь Марья не выдержала.
—
Завсегда Колька таким был. Я, отец, тоже
по-первах не говорила. С науки приедет, сядет за стол. Не ждет, не спросит, ели мы с тобой или нет? Абы самому напихать брюхо. Никого, кроме себя, он не почитаит.
—
Можа, оно все верно, мать. Но што нонче? Не переродишь. Мужик ить ужо. Какова взрастили, такова име
и
м. Можа, сами иде оплошку дали. Как знать?
—
Навряд ли! Его родной дед поделом бранил. Так ты сам слыхал — отрекся.
—
Нам в то не встревать. Поди, все наказанья
от
Господа терпим. Все от ево. Колька тут и ни при чем. Радость с им и беду — Бог дал.
Марья поняла: Макарыч не хочет плохо думать о парне — и замолчала.
…Шли дни. Лесник теперь все время был дома. Баню починил. Избу в полный порядок привел. Крышу подправил. С обходов возвращался скоро. Готовил дрова. Целыми днями только и знал, топором тюкал. Поздними вечерами полюбилось ему сидеть с Марьей у самовара. Чай пить с вареньем. А когда чарку пропускал, разговаривался.
—
Эх, Марья, не сетовать, радоватца нам с тобой на жисть надобно. Ну, было непутевое. Зато теперича рай. Ничево боле желать не стал ба. Ты у мине вся радость, вся моя жисть. Хочь и не думал об такой. Повезло. Но не все ж судьба радости дарит. Грешно много от ей просить. Прогневитца. Беды единаи настануть.
—
Их с тебя хватит.
—
Не угадаишь, иде им конец.
—
Господь не допустит.
—
Коли не грешить.
—
Ты свое отмолил. Искупил.
—
Люд, мать, веками маетца за вольные и невольные грехи свои. Сколь повидал, знаю, радо
в
атца редко довод
и
тца. Даже кады с каторги ослобоняли нас, не все с ей повыходили.
—
Почему?
—
Все с радостей. Иные порехнулись. Други
серце лопнуло. Так волюшки и не увидали. Особливо старые мерли от той вести. Им, бывалоче, сказывають, а оне хлоп на земь и кончаютца. Беду люд крепше терпел. От радостев поотвык.
—
Неужель с ней помереть можно?
—
Помирали. А в селе, верно, слыхала?
Старуха сына с хронту дожидалась. Единаво. Сама хворая, наскрозь изболелась. Сына ж ее с хронту по ране сослали. Возвернулси в дом. Старая-то глядь
н
а ево — и померла. Вот те и сустрелись.
—
Знаю, с горя, с тоски кончались, с радостей не слыхивала.
—
Не брешу жа я.
Макарыч любил поспорить. Иногда не замечали они с Марьей, как до рассвета говорили. Лесник и сам удивлялся, с чего это он с женой может говорить о таком, о чем не каждому мужику смог п
ро
поведать. Ведь не первый день под одной крышей. А все времени не хватает. И чем ни дольше,
те
м нужней становились они друг другу.
Длинными вечерами, когда Марья садилась за
в
язанье, Макарыч прилаживался ближе к печке, начинал то ложку выстругивать, то топорище про
запас мастерить, то еще поделку какую. Около порога пыхтел самовар. На стол просился, к разговору, в собеседники. В печи хлеб дозревал. Духмяный, жаркий. С боками пышными, розовыми, как у молодухи. И, едва самовар начинал пыхтеть, свистеть, лез лесник в подпол за медом. Марья вытаскивала из кладовки перцовую, доставала грибы, рыбу, картошку: разомлев в печи, та дымилась жаром. И снова, как всегда, не было конца разговорам, рассказам, воспоминаниям. Дни летели незаметно.
Вот и зима подходила к концу. За все это время лишь два раза съездил в село лесник. Отправил Кольке денег. Сообщил ему, что они с Марьей живы и здоровы. Ждут его домой.
Заходил и в сельсовет. Перетолковать с председателем. Тот спросил о здоровье. Узнал, что понадобится им на весну. Пообещал как-нибудь наведаться.