Возвращался в барак поздно. Нес под мышкой горячий каравай. И тут же, едва положив его на стол, падал на шконку.
Кажется, только лег, а уже вставать надо. Тело не успевало отдохнуть. Но через неделю втянулся. Перестал обливаться потом.
Никто из кентов не знал, как нелегко дается хлеб. Как трудно было заставить себя не уйти из пекарни. Зато в первый же выходной, положив в рюкзак три каравая, никому ничего не сказав, ушел в зимовье, к Торшихе.
— Пришел, сынок! Спасибо тебе! И хлеб принес! Вот добрая душа, — радовалась лесничиха.
— Этот хлеб особый, маманя! Я сам его испек. В пекарне теперь работаю. Уже девять дней…
Бабка поцеловала хлеб, потом — Сашку: троекратно, по- русски и, перекрестив его, сказала:
— Хороший хлеб лишь в добрых руках выпекается. Дай Бог, чтоб люди твоим хлебом наедались и довольны были.
С тех пор каждую неделю, как матери, как самому суровому эксперту, носил свой хлеб Сашка в зимовье — к Торшихе. Та подсказывала ему старые рецепты. Как испечь хлеб, который никогда не будет кислить. И плесневеть. Открыла секрет, как выпекать хлеб, не черствеющий по две-три недели.
Сашка не просто запоминал, он записывал все, что говорила бабка. А потом не раз в Трудовом вспоминал ее добрым словом.
Однажды, когда до конца работы оставалось совсем немного — лишь убрать пекарню, Сашку позвал участковый.
— Вы — свободны. Получите документы. Если захотите остаться — рады будем. Нет — получите расчет…
И только теперь, в кабинете, вспомнилось, что перестал он считать дни до воли. Забыл? Но почему? Даже смешно стало.
— Так вы остаетесь?
— Остаюсь. Но не в Трудовом. Неподалеку буду, — забрал документы и вышел из кабинета.
Уже стемнело, когда Сашка пришел в зимовье. Бабка словно ждала его. Свежий чай заварила. Его любимых ватрушек напекла — с малиновым вареньем.
— Я насовсем к тебе, маманя! Я свободен! Примешь?
— Сашенька, Шурка мой! Не обманул! Вернулся. Вот угодил, мальчонок мой! А как же теперь пекарня без тебя?
— Я же не один там работал. Что сам умел — других научил. Пекарь — человек хороший. С ним село без хлеба не останется,
— Спасибо, Саша. Но в тайге хозяевать молодому — дело нелегкое. Не принуждайся из-за меня. Мне немного осталось жить на свете. Я ить и в тайгу от людей ушла. Шибко они меня забидели. Видеть никого не хотела. А у тебя —
другое дело. Жизнь только началась. И пусть твой путь будет светлым, не то что мой, — потемнели глаза Торшихи.
Ей вспомнилась женщина. Молодая, нарядная, в крутых кудряшках на маленькой голове. Она приехала в деревню на легковой машине. Искала знахарку. Ей и указали дом Торшихи.
Жещина была городской. Но жила одна. Любовника имела. Большого начальника. От него и забеременела. У начальника — семья. Побочный ребенок всю жизнь ему изломает. Вот и решила избавиться. Пусть Торшиха поможет. Обещалась заплатить щедро.
А знахарка встала багровая. Рассвирепевшей медведицей на бабенку пошла:
— Я не душегубка! Таким черным делом не занимаюсь! Не убиваю детей! Дал Бог дитя — рожай его. Встари — радостью будет. Я греха на себя не возьму! Грех блудом заниматься! Еще больший грех — душегубствовать!
Открыла дверь и вытолкала из избы чужую бабу.
Та в соседнее село поехала. Уговорила одну. А помирая в больнице, виновницей своей смерти назвала Торшиху…
И ничего не сумела доказать баба. За знахарство упекли. За то, что людям помогала выжить…
С тех пор ни к одной бабе с советом и помощью не подошла. Не слушала их просьб. И в Трудовом никого не лечила.
Надолго, до конца жизни возненавидела блядешек и любое начальство.
Бабка вместе с Сашкой ходила в обход угодий. Свой участок она знала не хуже самой себя и берегла A-о от всяких бед молитвами и тяжким трудом, от которого не сходили с ладоней мозоли, трескалась кожа на руках. Колом вставала спина и болели ноги.
Она никогда не ругала тайгу, жизнь и работу. Она терпеливо несла свой крест, прощая тайге свои болезни и усталость. Она обижалась только на людей. А потому ни с кем не общалась. И никого не признавала.
Она любила только тайгу. Еще внуков и дочь. Но они приезжали редко. А тайга была всегда.
Что потянуло бабку к Сашке? Да просто поняла, что среди людей он так же одинок и никому не нужен, как и она. Иначе не валялся бы в сугробе в пургу.
Выходит, тоже кому-то не потрафил: выгнали, отпустили из жилья больного. От людей уходят те, у кого остыло сердце к ближнему. Кому смерть стала роднее их и ближе. Кто перестал слышать смех и слезы. Кого не грело их тепло, а холода и так хватало. Кто предпочел покаяться сугробу, но только не раскрыть душу ближнему, чтоб не заплевали, не осмеяли, не вышибли ее из больного, слабого тела.
Не все умирают в сугробах. Холод снега — еще не смерть. Лежащий в сугробе — не всегда покойник. Пришелец в тайге бывает своим. И только в человечьем доме голодают в сытости, замерзают в жару души… Льются слезы в подушки. А на головах — целые сугробы снега никогда не тают. Такое умеют только люди. И бабка с Сашкой старались избегать общения и встреч с ними.
Сашка больше не вернулся в Трудовое. На редкость быстро и легко забыли его фартовые. Он перестал принадлежать им. Он стал чужим. Понятным лишь дремучей тайге и Торшихе.
Устав от бед, он нашел в жизни свое место, признавшее и полюбившее его…
Условники на заимке теперь почти не вспоминали о нем. Поняли по-своему его откол; и причину.
Одного отпустили: в пургу сдохнуть мог, да и от слабости и болезни свалиться. Никто не помог, никого не оказалось рядом в лихую минуту. Вот и не смог простить обиду. За такой откол на разборку не вытащишь. Он вроде рядом, неподалеку остался. И в то же время — его нет.
А на заимке жили мужики. Охотились. Освоили новое место. И кажется, привыкли к нему. Не торопились в Трудовое, кроме Тимки, который, не пропуская выходных, ходил в село. А через день возвращался в зимовье.
Трудно далась притирка в бригаде лишв-Угрю. И хотя промысловики работали вместе уже давно, Угорь так и остался чужим.
Его не позвали даже к последнему костру Кота. Тот собирался из зимовья следом за охотоведами, передавшими приглашение участкового прибыть за документами.
Костя ел куропаток, изжаренных на костре. Сегодня его кормили досыта, про запас.
— Вернешься? — спросил Тимофей.
— Не стану темнить. Линяю насовсем, — ответил тот, вздохнув.
— Где приморишься? — спросил Скоморох.
— Настя предложила — к ней нарисоваться. Но я не хочу.
— Так теперь куда лыжи востришь? — не выдержал Цыбуля.
— На самый Север хочу. Там буду капать…
— Фартовать станешь? — поделился куревом Тимка.
— С бабой не пофартуешь. К тому же она мать с собой берет. Так что в бабьей кодле дышать стану.
— Ты хоть списался с кем? Берут тебя? Иль наобум? — допекал Тимка.
— С кем спишешься? Кому нужен фуфловник? Ни отвечать, ни читать не станут. А и прочтут, задницу моим письмом вытрут. Вот теперь поеду. Разузнаю, договорюсь, устроюсь и вызову свою бабью «малину».
— Тебе жилье надо. Хазу. А без росписи одному не дадут ее. Придется в общаге кантоваться. Так что ехать к Насте тебе придется.
— Вот, черт, не подумал, — крутил головой Кот, морщась, как от зубной боли.
— Я не удерживаю тебя, не фалую в Трудовом канать. Но сам смекни. Тут жилье дадут. Заработки имеешь. Притритесь друг к другу. Задницы прикройте, а потом шмаляйте на все четыре стороны. Хоть на самый юг. С башлями где угодно кантоваться можно, — советовал Тимка.
— Так и сюда без росписи не вытащишь ее. Мусора слышать не захотят, — опустил голову Кот.
— Легавого я на себя возьму. Нашего. Подмахнусь, сфалую. Иль Дарья… С полгода потерпи тут,
— Настя не хочет, чтобы мать знала, кем я был.
— Пусть плесень на материке побудет, покуда вы определитесь.
— Одна не поедет…
— Что же до сих пор язык в сраке держал? — психанул Тимка.
— Черт меня знает…