Литмир - Электронная Библиотека

…Две недели вымещал он злобу на лохматом мокрушнике — сокамернике. Бил его иногда. А потом, усевшись напротив, ел харчи из передачи. Сосед молчал. Лишь однажды глазами попросил покурить. И Тесть вдруг вспомнил себя в прежней камере…

Молча указал взглядом на папиросы. Лохматый дрожащей рукой взял одну. Затянулся дымом, аж слезы выступили.

Тесть смутился. На воле б — ладно. А тут — по закону надо. В ходке все равны.

Докурив, погасил папиросу сосед, сказал глухо:

— Я кололся на допросе, чтоб тебя к обиженникам не кинули. Мне все равно вышка. Даже следователь не скрывает, что мои дела плохи…

— Это суду решать, — дрогнул Тесть сердцем и, отломив кусок колбасы, сказал: — Как тебя? Давай хавай, гад.

— Цыпа я, — жадно впился в колбасу сосед. И еле выдавил: — Паскуда следователь. Все мои грехи знает. Раскопал. Не миновать теперь мне исключиловки…

Тесть едва не подавился. Неужели довелось ему стать последним фартовым, кто видит Цыпу живым? Хотя доведись встретить в Трудовом, кенты не пощадили бы.

— Хавай, Цыпа. Кури. И плюй на всех. Никто не знает, что завтра будет, — успокаивал Тесть, не веря собственным

словам.

Цыпа рассказал Тестю, как удалось Сове слинять из «воронка»:

— Мы со Щеголем, как фраера, лажанулись. Когда лесовоз двинул нас в жопу, мы не доперли враз. А Сова — в щель. И ходу. Как тень. Слинял чисто. Мусора с катушек валились, дотемна шарили. Да хрен там! Сова — кент тертый. Он в бегах полжизни. Его мусорам на гоп-стоп не взять…

— И все ж примаривали, — усмехнулся Тесть.

— По бухой. Потом с крали сняли. В этот раз чуть заживо не спекли. Опять же Сова чифирнутый был. Хрен бы легавых проспал, не будь под кайфом. У него, подлюки, особый слух. Уши ему затыкали напрочь — мокрой ватой и ушанку сверху, завязанную на горлянке. Так он, змей, и в таком заткнутом виде даже шепот слышал, не только слова. В сраке, верно, у него запасные лопухи растут. Но стоит ему водяры иль чифиру на зуб дать, чумной делается. Не слышит и не видит ничего. Себя не помнит. Сколько трамбовали его, не окочурился, а и тыква не умнеет.

— Не дай Бог, застопорят его легавые, — покачал головой Тесть и добавил: — За Кузьму, не ботаю о других грехах, сломают фраера. Тот печник и впрямь путевым работягой был при мне. Нигде не облажался.

— Нас он засветил!

— Темнишь.

— Век свободы не видать! Он настучал мусорам!

— Теперь один хрен! Но за Кузьму Сове влепят.

— Сова не мог не замокрить фраера! Из-за него мы влипли. Накрыли ночью. Если б старого пердуна шкода, баню бы не жгли и его с нами легавые не хватали. А так всех как под гребенку. Дед, может, и теперь в легашке перхает. Судить плесень не решатся, а отпустить не захотят. Помурыжат до жопы, — смелее вытянул папиросу из пачки Цыпа.

Тесть слушал его рассказ, как самую дорогую музыку. Цыпа осыпал матом лесника и Сову, Тихона и Кузьму, Щеголя и самого себя. Не скупился на брань, иначе не умел. Он был одним из многих. Он, казалось, не переживал, что жизнь его может скоро оборваться. Такое могло случиться всюду, в любой момент. Принявшие «закон — тайгу» знали, на что идут…

В одной камере с Цыпой Тесть пробыл почти два месяца. И если поначалу с трудом сдерживал себя от мысли — открутить лохматую башку соседу, то потом притерпелся, привык, зауважал мужика. Он теперь знал о нем все. Даже то, чего не знали о Цыпе в его зоне.

Цыпа попал под суд за то, что порвал газету и из портрета вождя скрутил козью ножку. Нет, не нарочно. Не вызова ради. Он даже не обратил внимания. Не до тонкостей было ему, ученику слесаря на заводе. Но гладкий, всегда при галстуке, парторг подметил. Он видел все. И когда Цыпу забрали в «воронок» с завода, сунул в доказательство порванную газету человеку в кожаной куртке. На десять лет отправил без жалости мальчишку курить на Колыму. Вышел тот через семь лет…

А через две недели встретил доносчика и удавил на галстуке. За все горести, голод, за обмороженную юность колотил его башкой о булыжник, пока у того глаза не вылезли. А потом на колымскую петлю намотал галстук и, услышав, как затихли хрипы, ушел из подворотни довольный. А через три часа его взяли прямо из постели. Грозили вышкой. Но адвокат постарался. На четвертак вытащил. В зоне заматерел. И стал знаться только с фартовыми. Работяг не признавал. У них даже в ходке были парторги, ненавистные Цыпе.

Их работяги назначали бригадирами. Их слушались во всем. Им подчинялись безропотно. А Цыпа караулил свой час. За пережитое, за сломанное, без слов и предупреждений, молча… Стал мокрушником.

Бугор зоны после разборки не велел трамбовать Цыпу. И прикрыл его. Смерти двух парторгов так и остались висячками в служебных досье следователей. А Цыпа все не мог успокоиться, покуда бугор зоны лично не поговорил с ним с глазу на глаз. Предупредив, что пришьет самого, коли у того опять кулаки зачешутся. И на всякий случай определил ему хвост из двух сявок.

В зонах воры в законе Цыпу не уважали. За глаза, которые словно-из задницы смотрели. За узкий лоб. За жуткую леденящую улыбку, похожую на оскал мертвеца. За голос — глухой, могильный. Потому держался он отпетых мокрушников. Они ближе и понятнее.

Кто остался у него на воле? Да никого. Отца не помнил. А мать вторично вышла замуж. Родила двоих заморышей. И отчим, редкостный негодяй, выгнал пацана из дому. Без денег, в одной рубахе, на мороз… Хорошо, что люди приютили. На завод отвели.

О семье Цыпа никогда не вспоминал. Не интересовался ею. Словно никогда не было у него матери. Не сумевшая защитить от отчима, она предпочла мужика сыну и стала чужой.

Он вскоре перестал узнавать ее на улицах города, стыдился и сторонился ее. А вскоре и совсем забыл.

Никогда не вспоминал ее в зонах. Не ругал. И живую схоронил в памяти.

С бугром зоны по кличке Кривой держался Цыпа уважительно. Знал: иногда ti зоне принимали фартовые в закон на сходках даже тех, кто в больших делах не бывал ни разу, но отличился в ходке, был на виду у фартовых, бугра Тихона решил Цыпа убить еще в зоне. За идейность. Уж слишком любил он права качать, воспитывать. Не раз хотел на гоп-стоп за бараком взять, да сявки визг поднимали не вовремя.

Тихон осмелился даже ему, Цыпе, приказывать на пахоту выходить. Мол, незаконный, чего кобенишься? У Цыпы в глазах темнело при виде Тихона. Уж каких только пыток не на- придумывал для бригадира работяг! Узнай бугор — подивился бы. Но не велел бы утворить.

Видели и понимали все работяги зоны. Пасли Цыпу. Стерегли Тихона от беды.

А однажды прямо на погрузочной площадке, где бревна закатывали зэки на суда, взъярился Цыпа. Отказался пахать. И работяги цепями трамбовали его. За вызов, за норов, за отказ…

Кожу с мясом снимали клочьями. Тихон отнял. Подоспел. Опоздай немного — некого было бы выручать.

С тех пор, провалявшись месяц в больничке, перестал стре- мачить Тихона. И от мокрых дел его отворотило. На своей шкуре цена разборки еще долго помнилась. Но время лечит все. Когда вышел на работу, Тихон снова начал покрикивать на Цыпу, словно только из идейности вытащил мужика из лап смерти. Молчал Цыпа. Помнил, чем обязан. Но помимо воли каждый день копились обиды…

Когда Тихон убил Кривого, терпение лопнуло. Однако было поздно. Тихона убрали из зоны. Но уже была обязаловка…

Тесть, слушая Цыпу, вспоминал свое. Когда стал вором? Да еще голожопым был. Значит, таким родился. Сколько себя помнил, всегда в голове занозой торчала одна мысль — где что стянуть.

В своем дворе не воровал после одного случая. Стащил у бабки граммофон. Та заснула, не запершись. А он — стащил и завел пластинку. Старая долго не искала. По звуку пришла, свое потребовала. Отец зажал тогда меж коленей и порол без жалости, приговаривая:

— Где живешь, там не срешь…

Это правило на всю жизнь запомнил. Но остановиться уж не мог.

У него с детства карманы были набиты деньгами, дорогими безделушками. Воровал он всюду — на базарах и улицах, в банях и парикмахерских, у пивных ларьков и в кинотеатрах. Его руки срабатывали сами, не всегда советуясь с головой.

24
{"b":"177288","o":1}