Литмир - Электронная Библиотека

— Нет, фартовые. Я — лесовик. Не могу его бросить здесь. Хоть и легавого. Перед Богом мы все едины. Греха боюсь, — дрогнул Никитка.

— Кинь его, фраер, а то самого так отделаю, мало не будет, — надвинулся Вырви Глаз.

— Я вам помогал, хоть и не фартовый. Почему этого брошу? Дотяну до Трудового, склянку с него сдеру. Бугор мне него ни хрена не даст. А я что, дарма сюда приперся? — оттирал Никита участкового, тормошил его, бил по щекам, возвращая сознание.

— Оттызди его за всех нас, покуда он слабак. Сверни мурло на жопу, чтоб нам век его хари не видать, — рассмеялся Глобус. А увидев, что Дегтярев открыл глаза и начинает оживать, бросил через плечо, уходя: — Легавая собака и через тыщу лет оживет, стоит услышать ей родную феню.

Фартовые, отвернувшись от ветра, уходили из тайги. Рядом с участковым остался только Никита.

Семен Дегтярев не сразу понял, откуда взялся Никита, куда делась девушка, где он находится и что с ним.

Постепенно память вернулась к нему. Участковый вспомнил все. Понял, что произошло. И трудно, скрипя каждым суставом, встал, опираясь на плечи Никиты.

Первые шаги по снежным завалам давались с адской болью. Участковый падал лицом в снег. Тяжело вставал. И снова, разгребая руками ветер, брел, не видя перед собой дороги, захлебываясь, давясь пургой.

Никита, страхуя, шел рядом. И молил Бога, чтоб ни одна живая душа не увидела, что он, фуфловник, выводит из пурги милиционера, заставляет того выжить. «Ведь за такое не просто трамбовать, сучью мушку на мурло поставят. Из барака выгонят. За- падло будет сесть со мной в столовой за один стол. Даже сявки станут надо мной смеяться. А все этот легавый. Какого черта его в тайгу занесло? Иль в дежурке места мало? По хорошей погоде из Трудового носа не высовывает, а тут — в метель…»

— Быстрее двигайся. Скоро совсем темно будет. Заблудимся. И тогда хана обоим. Выручать некому. Сдохнем оба. Так что шевелись! — Никита торопил Дегтярева, кляня подлый случай.

Когда они выбрались из тайги, совсем стемнело.

Небо легло на плечи тяжелой сырой телогрейкой зэка. Ноги ослабли и еле несли усталых людей.

— Передохнем, — предложил участковый.

— В Трудовом. Здесь нельзя. Ты уж наотдыхался в тайге. Чуть не сдох. Пошли, говорю. В селе — как хочешь. Хоть средь улицы ложись. А тут — не дам.

— Сил нет, — падал Дегтярев.

— Какого хрена слабаки в тайгу ходят? — рассвирепел Никита.

— Думал, тебя выручать придется. Показалось, фартовые задумали пришить…

— Тайга дремучая! Да фартовые не мокрят. Такого, как я, они поручили бы шпане. Эти и средь села ожмурят. Никто не выручит. Об фраеров фартовые не мараются. Пошли, спасатель, в зад тебе сосульку!

Перед селом они остановились.

— Ты уж тут сам вперед хиляй. Без меня. Так надо. Я — после. Ноги в холодной воде подержи. Обморозил катушки. И никому не трехай, если мне зла не желаешь, что я тебя из тайги выволок. Выручить не успеешь. Иди. Не тяни резину…

Выждав с час, вернулся в барак незаметно. Условники спали. А утром проснулся с мушкой на щеке. Никто не стал слушать его доводы. Вместе с тряпьем, по слову бугра, выкинули Никитку из барака вон. И ушел мужик на чердак. Примостил тюфяк у печной трубы. Лег средь плесени и сыри. И впервые за все годы заключения неслышно плакал в темноту изболелым сердцем.

— За что опаскудили, зверюги? Теперь никуда рожу не выставишь. Даже домой с такой отметиной не покажешься. Уж на что лидеры мразь, а и те меня прогнали, едва на рожу глянули. Куда ж теперь деваться? Всякая тварь в морду харкнет, — лил мужик слезы в сырой тюфяк.

Его хватились на другой день. Кончилась пурга. Пора на работу. А Никитка, видать, заспал рассвет.

Нашли его сявки, прошарившие все село. Кто-то случайно увидел открытую чердачную дверь.

Никита висел в петле. Давно умер. Холодный, бледный, с вывалившимся синим языком, он словно скорчил рожу напоследок всем фартовым, бугру, всем своим бедам, самой судьбе, так безжалостно подшутившей над ним.

Вместо записок и упреков живым осталась на щеке небольшая черная точка. Она стала последней каплей терпения, страдания, стыда, которую не заглушили, не вытравили годы заключения.

Когда Никиту вынесли с чердака, участковый, едва глянув на него, понял все. И в этот же день под стражу был взят бугор Трудового.

Знал Дегтярев: без Тестя тут не обошлось. Только с его веления ставятся такие отметины. И эта послужила причиной самоубийства.

Тесть знал, какое обвинение предъявят ему, знал, какой срок светит. Небольшой, по меркам воров. Бесило лишь одно: в зоне его, фартового, администрация может приравнять к мокрушникам, которым он сам себя никогда не считал.

Его вывели из барака днем, когда в селе нельзя было встретить ни одного условника, кроме сявки, бывшего на побегушках у бугра.

Все остальные были на пахоте, в тайге. А потому никто не видел, как Тестя под усиленной охраной посадили в «вороною! приезжавший в экстренных случаях, и тот, чихнув, помчался, набирая скорость, увозя бугра от близкой, но так и не увиденной свободы, от фартовых, кентов, от уюта, который неимоверными трудами создали ему условники.

Наручники сдавили так, что бугор кусал губы. А тут еще участковый уселся напротив. Такое говорил, что, будь руки свободны, размазал бы…

— Я тебя, мокрожопого трутня, не столько на срок, сколько на страдания постараюсь натянуть; ни сил, ни жизни не пожалею, чтоб узнать, как сделают из тебя пидера-пассива, козла вонючего! Такого мужика загробил, гад! Я из тебя выбью, кто муху ставил. Он у меня в дежурке не только здоровье, душу оставит. Всю твою кодлу загоню в Певек. На особый режим. Пусть их там медведям скормят. На другое не годны. Ты еще не раз Никитке позавидуешь. Я отплачу за него. Не был он сукой, не фискалил, никого не заложил. Человеком жил. И даже я уважал его. Ну а кентов твоих паскудных в Певек к пацанам кину, пусть оприходуют в обиженники. И хрен чего докажете. За подлость подлостью получите. За все!

Предательская слеза текла по щеке участкового. В темноте не видно. Вот только голос выдавал. А как хотелось схватить бугра за горло, по-мужичьи. Но сначала — всю морду разбить вдребезги. Нельзя. Тот был в наручниках. А это уже не по правилам, не по закону.

— Грозишься, мусор плешивый! Вали! Чем больше трехаешь, тем меньше сможешь. Грозят слабаки, фраера. Фартовые — делают! А ты что можешь? Отвезти и все. Извозчик и сопровождающий. Где кончается Трудовое, твоей власти нет. Да и там ты — дерьмо. Не в авторитете.

— Скоро убедишься! — взял себя в руки Дегтярев, закурил.

— Доставишь к легавым. Они — в камеру. Следствию еще доказать надо, что я заставил муху налепить. Это не просто. Вот ты и воняешь, понимая все. Был бы уверен — не пиздел бы н. ынче, а радовался, что накрыл. Да только знаешь — самого за жопу возьмут, раз на твоем участке жмур объявился. Не с меня, с тебя галифе сдернут и загнут раком. И — пинка под сраку. Выгонят из легашей. И не тебе меня пугать. Я жил лафово! Все повидал. Терять нечего. Что осталось? Ну, годом больше иль меньше, великое дело! Я доволен собой.

— Посмотрим, что вскоре скажешь. Твой кайф обломают. Теперь тебе в бугры зарублено. Пока в фартовых был — жирел, А мокрушники — вне закона. И тебя из него выкинут, — слукавил Дегтярев.

— У нас свой закон: закон — тайга, медведь — хозяин. Никто из фраеров легавому не кент. Помог иль выручил — вдохни. В вашей легавой кодле правил нет. Сворой на одного. Лишь бы подмять, сломать, унизить. За то и ваши калганы трещат, когда «малины» грабастают. У фартовых память длинная. И хотя сами не грабим, уложить мусора никому не западдо. Кто легавого ожмурит в зоне, того в закон фартовые берут. Даже из шнырей — сразу. Усек? Мы легавых, как говно, убирали из житухи.

— Убирали, говоришь? Посмотрю, как тебя из шкуры вытряхнут, — замолчал Дегтярев, словно забыл о бугре.

В душе он спорил с ним до самого Поронайска. Но вслух не хотел. Себя устыдился. Собственной несдержанности.

15
{"b":"177288","o":1}