— Ну, коли так, прости мою дремучесть. Не знал, не слышал я о таком, — сознался Виктор простодушно и снова усадил Гришку за фрикционы.
— Оно, конечно, не мандолина моя техника! Но тоже — не без голосу! И к ней сердце и руки нужно иметь добрые. И слух. Сродни вашему. Чтоб песню от брани отличить сумел в моторе. Двигун бульдозера всегда скажет трактористу, где и что у него болит. Умеет заранее предупредить. Чтоб чуткое ухо уловило и не запустило болезнь. Чтоб подшипники и поршни, клапана и прокладки были подтянуты, смазаны, подогнаны. Тогда и трактор не хрипит, не материт тракториста, на чем свет держится, а поет. Да так, что сердце радуется.
— Нет, дядь Вить, я тут песни не слышу, — признавался Гришка.
— Значит, глухой. А говоришь, что у тебя особый слух! Ни черта его нет! Иначе такое не сморозил бы, — злился Ананьев.
— Дядь Вить, а случалось вам страшно на войне? — глянул Гришка в глаза.
— Бывало, — нахмурился Виктор.
И пересел за фрикционы. Попер на корягу, побелев лицом.
— А когда было очень страшно?
Виктор глянул на парня. Ответил не сразу.
— Часто это случалось, Гриш. Очень часто для одной жизни. Впервые испугался, когда друга моего убили. Хлебали мы с ним из одного котелка. Атака три дня не стихала. Мы в окопе сели. Молодые, как ты сейчас, жрать охота. Ну и наворачиваем. Повар не поскупился. Двойную порцию отвалил. И за погибших… Вдруг ложка у моего друга выпала. Звенькнула в котелке. И кровь по виску. Глянул — каска пробита. Снайпер насмерть уложил. У меня кусок поперек горла колом встал. Ни проглотить, ни им плюнуть… Страх горло сдавил. Я потом с неделю жрать не мог. Жутко было. Не сразу прошло. Но с того дня в окопах не жрал, — признался Ананьев. И, выдрав корчу, отодвинул ее ножом к тайге, подальше от дороги. — Ну и еще случалось. Всякое. Война радостей не дарит. Вот так и повезло двоим друзьям, считай, до конца войны, до самого Берлина, вместе дойти. Уже мечтали, как домой вернутся. Как отметят Победу с родными. А тут один из них приметил в брошенном доме аккордеон. Красивый, перламутровый. Только взялся за него и тут же подорвался. На месте. Погиб. Аккордеон тот заминированным оказался. И это за два дня до конца войны. А друг его, нет бы пожалеть, еще и опаскудил погибшего злым словом. Мол, нечего на всякие вражьи побрякушки кидаться. Обидно мне тогда стало. Ведь тот, погибший, много раз выжившего от явной смерти спасал. Себя не жалел. Головой и сердцем заслонял от пуль. А зачем? Коль помянуть добром не смог, видать, и смерти он стал в обузу. Начистил я ему мурло. Не знаю, понял ли он, за что я его оттыздил. И с тех пор, за все годы — друзьями не обзавожусь. Не верю никому…
— Я о другом спросил. Смерти боялись?
— А кто ее не боится? Нынче, правда, плетут иные, что не пугались они ничего на войне. Но ты не верь. Брешут они. Боялись смерти все. От стара — до мала. Иначе бы не взялись за винтовку. Ведь никому не хотелось от немца помереть. Потому и на войну пошли. Себя защитить. Свой дом и семью. От смерти. Страх погнал. Это он нас поднимал из окопов в атаки, чтоб враг не опередил. Так-то, дружок. Остальное — враки. Человек, покуда мозги не просрал, за свою шкуру крепко держится. И не хочет ее терять нигде.
Гришка к концу прокладки дороги научился уверенно управлять бульдозером.
И в последний день, когда состыковал Ананьев дорогу зоны с шоссе, идущим от Якутска, сказал, смеясь:
— И я не без пользы с вами был. Второе дело освоил. Своим человеком в деревне был бы. Не нахлебником, не лишним. А значит, не впустую время тратил. С пользой. Может, пригодится в жизни.
В этот день они возвращались в зону довольные. Гришка знал, после завершения дороги его пошлют служить в Подмосковье. А через три месяца его демобилизуют из армии.
Виктор знал, что новый начальник зоны и оперативники, приезжавшие проверять его работу три дня назад, позвонят начальству о готовности дороги, скажут, что комиссия может выезжать и принимать ее. Возможно, не умолчат, что проложена она одним человеком. Без бригады. Может, учтет это комиссия и выпустит на волю, наградив за нечеловеческий труд, риск, страх и усталость.
— Хороша дорога, — оглянулся назад Гришка и вдруг заматерился грязно: — Ты посмотри! Следом за нами бежит эта блядь! Ни на шаг не отстает, паскуда рыжая! Вот навязалась, чума проклятая! — схватился за винтовку.
Но волчица, приметив движенье в кабине, тут же шмыгнула на обочину и скрылась в кустах. Виктор был уверен, что зверь не отстает от трактора и мчится по тайге, преследуя людей по пятам.
Волчица гналась за бульдозером всю ночь. Иногда она выскакивала на дорогу. И тогда и Гришка, и Ананьев видели за кабиной мерцающие огни зеленых глаз зверя.
В зону они приехали почти к обеду следующего дня. Доложили о готовности дороги. И начальник зоны тут же взялся за телефон, начал названивать в область. Виктору разрешили отдохнуть три дня.
Ананьев, завалившись на шконку, проспал целые су-тки, даже не повернувшись на другой бок. Его будили, звали поесть, но не смогли вырвать из сна уставшего до изнеможения человека. Он впервые за полтора месяца спал не скорчившись в кабине трактора, а на шконке, в бараке, без охраны Гришки и волков.
На следующий день, когда Виктор проснулся, зэки барака сказали ему, что в зону приехала комиссия. Она смотрела дорогу, ехала по ней. И теперь с начальником зоны засела в кабинете. Никто ничего не знает, о чем они говорят.
Ананьев сразу расхотел обедать. Он ходил вокруг барака, курил, ждал, что скажет комиссия? Что решит она в отношении его — Витьки?
Он не сводил глаз с административного корпуса. Ведь должны его пригласить. Все так говорили. И прежние и новые. Не может быть, чтобы его забыли и обошли… Он так старался, так надеялся и верил, как никогда в жизни.
Но время неумолимо тянулось к вечеру, а Виктора никто не звал.
«Уж лучше бы не обещали, не сулили волю. Тогда бы не было так тошно», — думает Ананьев. И курит, забыв обо всем, папиросу за папиросой.
— Ананьев! Начальник зовет! — появился внезапно охранник перед Виктором. Тот, вмиг сорвавшись, бросился в дверь как ошпаренный, помчался на зов. В кабинет влетел вихрем. И замер…
Рядом с начальником зоны сидел Константин Катков. Его Ананьев узнал сразу. Годы совсем не изменили стукача. Ни одной морщины на лице не прибавили, ни единой седины не сверкнуло на его висках.
«С чего он здесь объявился — этот гад? Что нужно ему в зоне?» — сдавил кулаки Ананьев и почувствовал, как кровь стучит в висках.
— Это — члены комиссии, Ананьев. Вот председатель, — указал начальник зоны на Каткова.
Стукач смотрел на Виктора, улыбаясь. Он, конечно, узнал его сразу и разглядывал в упор, пристально. Как вошь под микроскопом.
— Да ты постарел, Ананьев. Сдал. Совсем состарился. Наверное, поумнел здесь? Изменил свое мненье о чекистах и правительстве? Иль все по-прежнему считаешь? — спросил Катков, прищурясь.
— И какая сука тебя на свет белый высрала? Чтоб ей помучиться столько, сколько я перенес из-за тебя!
— Гражданин Ананьев, молчать! — пытался оборвать Виктора начальник зоны, но Катков его успокоил:
— Пусть поговорит, выскажется. А я — послушаю…
— Таких, как ты, мудаков, на столбах вешать надо вниз башкой, чтоб не плевать, а обоссать твою харю мог всякий вонючий пес. Чтоб все говно и нутро твое сучье по капле из тебя выходило, падаль мерзкая! Таких не в землю зарывать мертвыми, в параше гноить до конца, чтоб черви в ней не заводились! Тебе не то хлебало открывать, дышать надо запретить, мандавошка мокрожопая!
— Вывести его! — позвал охрану начальник зоны и, указав на Ананьева, сказал срывающимся голосом: — В карьер его! Навсегда! До конца!
— Э-э, нет! Карьер для таких — мелочь. Там он — сколько-то, но поживет. И сдохнет своей смертью! Мне
же он вон чего нажелал! Неужели в долгу останусь? Неужели допущу, чтобы враг народа, махровая контра, кончилась спокойно? Нет! Я ему подарок приготовил. О каком он мечтал. Каждый день, всякую секунду.