«И все это брат Иван, чего он не выдумает! А сам-то, сам-то!.. Ах, как все это странно, как странно!..» – шептали губы княжны. Наконец она заснула.
Но в эту ночь и сны ей снились все такие странные: ей снилось, что она царица, что на ней золотая корона, мантия на горностае; ей снилось, что все кланяются ей в ноги, и ей становилось почему-то душно, тяжко, она просыпалась и металась на своей пуховой постели.
X
Все так же великолепен дом князя Меншикова, такая же толпа прислуги бродит взад и вперед по бесчисленным его комнатам. Но что-то висит над этим домом, и каждому входящему в него с первой минуты это становятся ясным. Да теперь редко кто и заходит к Александру Даниловичу. Он уж третий день в Петербурге, все это знают, и как будто никому до этого нет дела. Давно ли отбою не было от посетителей? Давно ли высокие сановники государства дожидались княжеского выхода со страхом и трепетом и сгибались перед князем, чуть не целовали полы его кафтана – да и целовали-таки.
Александр Данилович уж и не ездит в Петергоф, не старается умилостивить императора, того и жди, хуже от этого будет. Все царские вещи уже вынесены из меншиковского дома: император не сегодня завтра переезжает в Петербург. Ох, что-то будет! Последние надежные люди доносят, что «там» никто и слова не говорит про Меншиковых, как будто их и нет на свете; «там» теперь только Долгорукие и немецкая креатура. Ломает себе голову Александр Данилович: к кому бы обратиться, да что теперь выдумаешь? Сам оттолкнул от себя всех. Думал, никто и не пригодится, никто и не будет никогда нужен, а вот теперь пригодился бы каждый маленький человечек, да нет никого: все разбежались, все врагами смотрят, все лягать готовы!
Последняя слабая надежда мелькнула князю – к Голицыну обратиться. Голицын так же, как и он, должен бояться возвышения Долгоруких и Остермана. Голицын ради своих выгод помочь должен. Вот садится Александр Данилович и пишет князю Михаилу Михайловичу Голицыну:
«Извольте, Ваше сиятельство, поспешить сюда как возможно, на почте, и когда изволите прибыть к перспективной дороге, тогда изволите к нам и к брату Вашему прислать с нарочным известие и назначить число, когда намерены будете сюда прибыть, а с Ижоры опять же нас обоих уведомить, понеже весьма желаем, дабы Ваше сиятельство прежде всех изволили видеться с нами».
Спешит, шлет гонца Александр Данилович, что-то будет? Помогут ли уничтожить Долгоруких и Остермана? А кем заменить воспитателя, если удастся его свергнуть, кем заменить? Кто был бы угоден? Вспомнил светлейший про старого учителя Зейкина, которого когда-то любил Петр, и вот другое письмо пишет он к этому Зейкину. Письма посланы, но когда-то еще получатся, когда явятся эти нужные люди? А тут, что ни день, что ни час, беда неминучая стрястись может.
Александр Данилович уж и из дому не выходит, забыл и о Верховном совете – где теперь! Что там – одни обиды только! Как лев, запертый в клетке, бродит из угла в угол по своему рабочему кабинету Александр Данилович, ждет вестей недобрых. А вести недобрые уж близко, вот они у порога, в двери стучатся. Вот докладывают князю: государь и царевны переехали в Летний дом, светлейшему никто из них не дал знать об этом, и сейчас же по переезде государя послано объявить гвардии, чтобы слушались только царских приказаний, которые будут объявлены майорами, князьями Юсуповым и Салтыковым. Это было утром 7 сентября.
Князь решился ждать до вечера. Тянулись часы, нет посланцев из дворца, никто не является, все как в воду канули. Целый день в рот ничего не мог взять Александр Данилович. Стучалась к нему жена – не отпер; дети стучались – не подал голоса. Уж совсем ни о чем не думал князь, мыслей никаких не было, да и о чем теперь думать! Только тоска глухая давит, дохнуть не дает, и деваться некуда от этой тоски, ничем не заглушишь ее!
Вечер. Стемнело, тучи ходят по небу, ветер осенний поднялся и зарябил невские воды. Серо и мрачно, вон из окна слышно: вороны каркают, и пуще надрывается сердце Александра Даниловича, и пуще тоска давит его. Нет, невтерпеж эта убийственная неизвестность, будь что будет, а узнать надо, что там делается! Самому ехать – ни за что! Пожалуй, даже не впустят. При этой мысли холодный пот показался на высоком морщинистом лбу Меншикова. «Детей пошлю, детей – ведь что же, еще не объявили, ведь Марья все еще царской невестой считается… Они должны поехать поздравить с приездом, должны… пошлю их к царевнам, хоть что-нибудь узнаю». Идет он на половину жены, а та встречает его бледная, дрожащая, лица на ней нет: измаялась вся, исхудала в эти последние ужасные дни Дарья Михайловна.
– Где дочери? – мрачно проговорил князь.
– Дома, дома! Да где же им быть-то?!
– То-то, вели сейчас запрягать, снаряди их, пусть едут поздравить царевен с приездом, пусть все узнают! О господи!
Дарья Михайловна побрела к дочерям, а князь остался на месте, сел в кресло и замер.
Больше часа сидел он так, слова никому не сказал, только головой мотнул, когда доложила ему жена, что дочери во дворец уехали.
Невеселою вышла из экипажа у Летнего сада княжна Марья Александровна. В последние дни и она оставила свое равнодушие; еще больше побледнела она, еще более вытянулось лицо ее, тошно было ей глядеть на свет божий – чуяла она неминучую гибель.
И цесаревна Елизавета, и великая княжна Наталья дома, а княжон все же дожидаться заставляют: не выходят к ним и к себе не зовут. Полчаса проходит, час – царская невеста опять посылает фрейлину доложить царевнам. Фрейлина возвращается и говорит: «Сейчас выйдут, позабыть изволили о вашем приезде».
– Машенька, что же это такое? – даже задрожала княжна Александра. – Что же это за несносные обиды? Уедем, ради бога. Боже мой, неужели Наташа и от меня отвернется!
Вот великая княжна Наталья показалась на пороге, Александра Александровна бросилась к ней: бывало, они встречались закадычными друзьями, целовались и обнимались, бывало, не наглядятся друг на друга, что же это? Что же Наталья глядит и не улыбается, едва протянула руку… целовать не хочет. Что же это? За что же?
– Царевна, чем я виновата перед тобою? – шепчет княжна Александра. – Если есть моя вина, скажи мне. Разве забыла ты, как я люблю тебя, разве забыла ты нашу старую дружбу?
Великая княжна все молчит, ей неловко. Входит цесаревна Елизавета.
– Прошу извинения, – говорит она, обращаясь к княжнам, – забыли мы, что вы здесь дожидаетесь.
– Мы здесь более часа! – шепчут бледные, тонкие губы царской невесты, а на глазах ее блестят слезы.
– Очень жалко, – отвечает Елизавета, – вольно же вам такое время выбрать… Чай, слышали, мы только что переехали, тоже ведь разобраться нужно, не до чужих!
– А я так устала, я нездорова, – замечает великая княжна Наталья.
– Тоже не до чужих, видно! – прорыдала перед нею Александра Александровна.
– Ах, как это скучно! – раздражительно выговорила цесаревна, поднимаясь с места. – Такие любезные гостьи, от них слова не добьешься. Пойдем, Наташа, у нас там веселее!
Обе они вышли. Меншиковы остались одни в пустой комнате. Никого нет… Боже мой, что же это такое?
Не помня себя обе сестры кинулись к выходу, не помня себя доехали они до дому, прибежали к матери, и обе не могли сказать ни слова, обе только рыдали.
– Да что такое, что? Не томите, не надрывайте душу, расскажите хоть что-нибудь, что с вами там было? – измученным, ослабевшим голосом шептала Дарья Михайловна. – Да говорите, говорите.
И вдруг перед ними очутился отец. На нем лица не было.
– Говорите сейчас же, что там было?! – закричал он.
– А то было, – поднялась перед ним княжна Марья, – то было, что ты погубил и себя, и меня… и всех нас…
Княжна зарыдала и выбежала из комнаты…
– Говори все подробно! – дрожа и сжимая кулаки, обратился князь ко второй дочери. – Говори, не то убью на месте: видели вы государя?
– Нет, не видели, – прорыдала княжна Александра, – да и царевны не выходили к нам больше часа. А вышли, сказали два слова, обидели и ушли, оставив нас одних.