– Ах, ваша милость, ты опять со старым, – проговорил Остерман.
Но Меншиков не обратил никакого внимания на его слова.
– Ведь император не хочет говорить даже со мною, не глядит на меня… Сейчас же объясни мне, что это значит?
Андрей Иванович пожал плечами.
– Боже мой, да я-то почему знаю? Право, ты принимаешь меня за нечто нераздельное с императором. Как же я могу отвечать за него? Я могу говорить ему, убеждать, но он волен меня не слушать. Ты говоришь, ваша светлость, что он не глядит на тебя, а завтра, может, и на меня глядеть не будет, так я-то чему тут причиной? Я не могу отвечать за чувство Его Величества. Вот он теперь от рук совсем отбился, с ним и говорить-то, не то что спорить, не приходится!..
– А, вот как! – заскрежетал зубами Меншиков. – Вот как ты теперь поговариваешь, немецкая лисица! Так вот ты какой воспитатель, вот как исполняешь свои обязанности! Тебе нужно на добро наставлять императора, внушать ему непрестанно добрые правила, на то ты к нему и приставлен, а ты только потакаешь всему дурному – вот ты какой воспитатель!
Остерман молчал и сидел совершенно спокойно.
– Что же ты думаешь, что на все твои бесчинства и предерзости никакого суда нет, ты думаешь, что все можешь творить безнаказанно?! Но я еще, голубчик, докажу тебе, что ты ошибаешься: не всегда и хитрость помогает. Знаю я все, – продолжал, задыхаясь, Меншиков, – все теперь знаю, не скрылся ты от меня: ты немец, ты безбожник, ты от православия отвращаешь государя, вот ты что делаешь! А ты знаешь ли, что за это тебе будет? Ты вот мне яму выкопал, да смотри, сам попадешь в нее – за совращение государя в безверие твое ты будешь колесован!..
Меншиков замолчал: он не был в состоянии больше выговорить слова. Лицо его было страшно; он поднялся перед Остерманом и сверкал на него глазами. Но барон Андрей Иванович нисколько не смутился. Тихим и мягким своим голосом сказал он князю:
– Можешь говорить все, что тебе угодно, меня ничем не испугаешь. Я знаю, что мне надлежит делать, знаю свои обязанности и веду себя так, что меня колесовать не за что; а вот я так скажу тебе, что знаю одного человека, который взаправду может быть колесован!..
Андрей Иванович медленно поднялся и вышел из комнаты, а потом и совсем из своего домика.
Меншиков несколько минут сидел неподвижно, ничего не понимая, и наконец сам вышел, опустив голову. Все предметы кружились перед его глазами, ему казалось, что сам он кружится в каком-то вихре и мчится куда-то в черную пропасть. Ему становилось душно, невыносимо.
IX
С каждым днем все более и более волновался придворный мир, окружавший маленького императора. Наконец наступило ожидаемое всеми время: над головой всевластного Меншикова должна была разразиться гроза, и эта гроза окончательно его повалит – и рухнет с корнем дуб, над которым тщетно пробовали свою силу всякие хитрые и нехитрые люди. Еще недавно думали, что борьба со светлейшим немыслима, но вот один ложный шаг этого великана преобразил робкого ребенка в неумолимого врага. И этот ребенок выступил смело в открытую борьбу с великаном, и вот-вот повалит его, и ничего не останется от великана. И волновались, и радовались, обсуждая это, придворные люди. Пуще всех работал барон Андрей Иванович, но его работа, по обыкновению, велась самыми таинственными путями и никому в глаза не бросалась. Совсем иначе действовали представители старинной, еще недавно имевшей огромное значение, но теперь отодвинутой Меншиковым на второй план, фамилии, князья Долгорукие. Они были самыми злейшими врагами Меншикова, никогда не могли ему простить его необычайного возвышения, тем более что был он человек низкого происхождения.
Долгоруких было много. Один из них, князь Алексей Григорьевич, человек ловкий, хитрый, хотя и бесхарактерный, сумел постоянными угождениями и лестью понравиться юному императору. Сын его, Иван Алексеевич, как мы уже видели, был другом Петра, его наперсником. Был и еще один Долгорукий – Василий Лукич, двоюродный брат Алексея Григорьевича, известный дипломат. Этот умом своим и характером мог заткнуть за пояс всю родню, и его пуще всего должен был бояться Меншиков.
В то время как Александр Данилович метался, не зная, что предпринять, разъезжал из Петергофа в Ораниенбаум и обратно, Долгорукие неизменно находились при императоре. Поздно по вечерам собирались они всей родней у Алексея Григорьевича в одном из петергофских домиков. В этом же небольшом, но богато устроенном домике жила и княгиня, жена Алексея Григорьевича, и две ее дочери.
Император только что вернулся с охоты. Он устал, лег спать и отпустил от себя Ивана Долгорукого. Тот отправился было домой, но вдруг какая-то счастливая мысль пришла ему в голову, и он повернул в другую сторону.
«Опять толкуют старики! – подумал он, глядя на освещенные отцовские окна. – Все там одно и то же, скука смертная. Да и ничего особенного нет рассказать им, еще успею вернуться…» И князь Иван, насвистывая какую-то веселую песню, спешными шагами направился в глубину парка.
В домике Долгоруких происходило родственное совещание. Тут находился и Сергей Григорьевич, родной брат Алексея, и Михаил Владимирович, дальний его родственник, и сам Василий Лукич.
– Час-то ведь уж поздний, – заметил Алексей Григорьевич, посмотрев в окно, за которым в тишине и темноте ночи шептались деревья. – Неужто до сих пор они не вернулись?
– Как не вернуться, вернулись, – сказал Сергей Долгорукий.
– Куда же это Иван запропастился?.. Опять где-нибудь беспутничает, – проворчал Алексей Григорьевич.
– Ну, небось было бы что важное, забежал бы сказать, – отозвался молчаливо сидевший в углу Василий Лукич. – Беспутный малый твой Иван, да не совсем, до дела дойдет, так все шалости забывает! Ты, брат, его не очень уж – я за него всегда заступлюсь. Ничего, прок из него будет! Он дела свои получше нас с тобой обделывает. Правда, выдержки еще нету, ну да навострится.
– Не хвали ты Ивана, братец, хоть и сын он мне и в деле нашем человек нужный, а ничего я про него сказать не могу. Вон у матери спроси – с детства такой был; да и боюсь я тоже, как бы он не зарвался… Мы тут свои все, – скажу я тебе, что Иван-то мой выдумал, знаешь, с чем подъезжает теперь: вот, говорит, не сегодня завтра Данилычу капут, так мы дело повернем таким манером: из сестер, говорит, кого-нибудь, ну, хоть Катюшу, – она больно смазлива – наместо Марьи Меншиковой выдадим за императора, а сам я – это Иван-то говорит, – тоже себе невесту заприметил.
– Что? Кого? – спросили все разом.
– А кого бы вы думали?
– Неужто великую княжну Наталью?
– Нет, не туда он метил, ему больше по нраву цесаревна Елизавета.
– Ну, гусь! – с улыбкой поднялся Василий Лукич. – Ты чего же это, брат, говоришь, что проку в нем мало? Нет, прок хорош. Ты говоришь – зарвался, а я не того мнения. Конечно, с этим делом надо осторожно, и теперь ни гугу! А что ж, в конце концов так и быть должно. Я сам не раз об этом всем думал – и странно, что тебе до сей поры, до сыновних слов, в голову того же не приходило. Что ж, даром, что ли, Меншиков-то полетит? Что ж, нам так и остаться и сидеть сложа руки? Кому это дорогу уступать – Голицыным? Эх, брат, ты держись за такого сына! Только если все так и будет, как он сказал тебе, только тогда мы и можем быть спокойными, а то всякая креатура, немец всякий – Андрей Остерман нас учнет гнуть в три погибели.
– Что ж ты так на Остермана? – перебил Алексей Григорьевич. – Остерман, конечно, не друг нам, да и опасности от него никакой я не вижу. Пусть он теперь для кого угодно, хоть для себя работает, нам только от того польза выходит. Ведь как ни говори, а не меньше Ивана он у императора значит. Меншиковская-то беда главным образом его рук дело! Нам еще и в голову ничего не приходило, мы еще воображали себе, что Меншиков, как статуй каменный, недвижим, а немец вокруг него уж копался себе помаленьку, да и подкопал статуй – статуй и пошатнулся…