Литмир - Электронная Библиотека
A
A

То счастие, то блаженство, которого он достигал всю жизнь и не мог достигнуть на дивных высотах знания, теперь впервые наполняло его, потрясая все существо его неведомым трепетом. Только теперь постигал он впервые, что такое тепло, что значит быть согретым…

Ее слова звучали в нем и внутренний голос шептал им в ответ: «Да, ты права, такая любовь не погибель… она может окрылить, укрепить, а не ослабить добытые трудом и волей силы… она светла и тепла, как солнце… она и есть солнце жизни!..»

Но вот заглушая все: и голос сердца, и ее нежный молящий голос, из глубины гордого, стремящегося к высшей власти духа, – внезапно раздалось грозное слово: «Великий розенкрейцер! Ты гибнешь! Не взойти тебе на высшую ступень… природа победит тебя… вечная Изида из послушной рабыни превратится для тебя в неумолимую властительницу… Бездна под твоими ногами… еще один шаг, один миг – и все погибло!»

Лицо Захарьева-Овинова покрылось смертельной бледностью. Глаза его померкли. Он поднялся с колен и быстрым движением высвободил свои руки из рук Елены.

Она поняла эту внезапную перемену, прочла свой приговор в его помертвевшем лице, но все еще не смела верить – ведь это было так безумно жестоко, так несправедливо, так неестественно!..

– Ты уходишь?.. Нет, этого не может быть… ты не можешь уйти, потому что я люблю тебя и ты меня любишь!.. – растерянно шептала она.

Она силилась удержать его; но он отстранил ее руки.

– Прощай Елена, – сказал он, – я не могу сойти к тебе, и не дано мне поднять тебя… Прощай навеки!..

Его нет. Она одна. Проходят минуты, а она все неподвижна, без мыслей, в тупом оцепенении… Но внезапно нежданная мысль мелькнула перед нею.

«Безумная! Если он ушел, значит, не любит тебя, значит, любит другую!.. Как же ты о ней забыла, об этой ужасной красавице?! Ведь ты знала, что в ней твоя погибель… Как же ты забыла?!»

Дикий, нечеловеческий хохот, смешанный с рыданиями, вырвался из груди Елены. А бедное, истерзанное сердце стучало все больнее, заливаясь кровью…

VIII

Он победил природу, но никогда еще, с тех пор как ему приходилось выдерживать всевозможные испытания, победа не требовала стольких усилий, не давалась так трудно. До сего времени после каждого пройденного испытания, после каждой победы он всегда изумлялся ничтожности выдержанной борьбы.

Сначала, до розенкрейцерского посвящения, ему казалось, что не он силен, а слабы борящиеся против него силы. В последние годы, когда он хорошо узнал и значение этих сил, и могущество их, он стал приписывать легкость одерживаемых им побед своей твердости, своей железной воле.

И, конечно, такое сознание было для него лучшей наградой. Он видел себя на недоступной для других высоте, чувствовал, что стоит на ней твердо, мог глядеть на все и на всех спокойно, сверху вниз – и это было единственным наслаждением его суровой, холодной жизни.

Какое же высокое наслаждение и довольство должен был он ощущать теперь, выйдя победителем из самой тяжелой борьбы, благополучно выдержав свое последнее испытание! Ведь он был уверен, что теперь беспрепятственно поднимается на высшую ступень дивной лестницы посвящений.

А между тем ни наслаждения, ни довольства собою в нем не было. Он чувствовал себя разбитым, подавленным, уничтоженным, будто не он одержал самую блистательную победу, а его победил могучий враг и низринул с высоты в темную бездну. Именно таковы были его ощущения: ему казалось, что он потерял почву под ногами и быстро стремится куда-то вниз, и не в силах удержаться.

Что же это значило? Или он не победил соблазна любви? Или он нашел в себе только временно силу оттолкнуть Елену, уйти от нее, но скоро опять к ней вернется?.. Нет, он хорошо знал, что Победа, одержанная им, не мнимая, а действительная победа; он никогда не вернется к Елене; она ему чужда теперь – их дороги разошлись навеки. Он даже не думал об этой прекрасной женщине, оставленной им в жертву глубокому отчаянию. Он сказал себе: «Если она не в силах подняться выше материи и должна поэтому погибнуть, значит так тому и надо быть». Он сказал себе это и отогнал от себя ее образ. И этот соблазнительный образ побледнел, померк, испарился.

А ему было все так же тяжело, еще тяжелее. Он спешил к себе домой быстрым, мерным шагом, едва касаясь земли, и пешеходы, попадавшиеся ему навстречу среди тишины темных, окутанных в осенний туман улиц, давали ему дорогу, с изумлением, почти со страхом на него глядя, невольно спрашивая себя: кто это? Человек или призрак?

Но он был не призрак, и природные влияния действовали на него, как и на всех, если только он не противопоставлял им свою волю, способную творить чудеса как в духовной, так и в материальной сфере. Теперь он не думал о природных влияниях, не боролся с ними, а потому это быстрое и продолжительное движение на воздухе произвело в нем телесную усталость и в то же время несколько успокоило его душевное волнение, освежило его горящую голову.

Он вошел в свою рабочую комнату уже не тем, каким вышел из дома Елены. Он был снова, как и всегда, холоден и спокоен, и черты лица его выражали несколько мрачную неподвижность.

На жестком кожаном диване, прислонив голову к его высокой деревянной спинке, сидел и крепко спал отец Николай. Захарьев-Овинов нисколько не изумился, увидя здесь своего двоюродного брата, так как, приближаясь к спящему, знал, что с ним встретится. Он подошел к спящему священнику, остановился перед ним и устремил на него свой загадочный взгляд, в котором трудно было прочесть что-либо.

Но вот этот взгляд как бы внезапно вспыхнул, и в нем мелькнули вопрос, изумление и недоумение над вопросом, на который нет ответа. Никогда еще в течение всей жизни не встречал Захарьев-Овинов на лице человеческом такого света, такой безмятежности, такого невозмутимого, торжественного спокойствия.

Он знал одно поразительное лицо, навеки запечатленное в его памяти, чудное старческое лицо отца розенкрейцеров. Не раз видел он это лицо в то время, как мудрый старец после долгих работ и ночных бдений забывался кратковременным сном. Захарьев-Овинов делал тогда над ним свои наблюдения. Черты учителя тоже выражали торжественное спокойствие, тоже были светлы и безмятежны, но все же между седыми, нависшими бровями всегда и неизменно лежала глубокая тень, говорившая о тяжелой внутренней борьбе, о прожитых сомнениях и бурях.

На лице же спящего священника не было никакой тени – один только свет, одна чистота и радость.

И Захарьев-Овинов, отрешась внезапно от всей своей внутренней жизни, проницательным, привычным взглядом разглядывал этого спящего перед ним человека. И он понимал, видел ясно, что человек этот разгадал великую тайну, тайну, не дававшуюся ему, великому розенкрейцеру, неразгаданную даже и его мудрым учителем-старцем. Человек этот был счастлив. Он изведал истинное, духовное блаженство и теперь спал, ища во сне не забвения, не успокоения от внутреннего разлада, а просто телесного краткого отдыха.

Этот краткий отдых был действительно необходим священнику. Прошло немного больше недели с тех пор, как он приехал в Петербург и произвел поразительную перемену в состоянии здоровья старого князя. За это время больной был неузнаваем: его страдания почти прекратились, силы вернулись. Он уже снова, закутанный в меховой халат, сидел в своем покойном кресле и даже несколько раз в день, чего с ним не случалось уже более года, мог медленно, с трудом, но все же пройтись по комнате. У него явился аппетит, мысли его прояснились, он снова жил.

Для каждого, кто видел его в последнее время, а тем более для сына, такая перемена являлась необычайной, чудесной. Но только он сам действительно понимал весь ее смысл, все ее значение.

В течение всей своей жизни равнодушный к религии и обращавшийся к ней только внешним образом, только по привычке, старый князь теперь по целым часам горячо молился. Он постоянно требовал к себе отца Николая и долго беседовал с ним наедине. А когда священник уходил, старик оставался в каком-то особенном, почти экстатическом состоянии, с просветленным лицом, с тихими радостными слезами, незаметно катившимися по щекам.

75
{"b":"177135","o":1}