«Он вовсе не так страшен, как кажется сразу, – решает в своих мыслях Лоренца, – а все же он страшен, но это хорошо: для всех страшен, но не для меня!..»
И она улыбается, заранее улыбается, заранее улыбается тем минутам, когда этот страшный великан, этот северный медведь превратится перед нею в послушного ягненка.
Но вот она уже о нем забыла. Она глядит теперь с маленькой лукавой улыбкой на князя Щенятева и думает: «Вот если бы этого надо было приручить, если бы Джузеппе приказал ей овладеть этим человеком, ей очень было бы трудно исполнить такое приказание. Какой противный, какой смешной, а главное – как он влюблен в эту красавицу графиню!»
Она переводила взгляд на Елену и любовалась ею. Она говорила себе, что никогда еще не встречала такой красавицы. Сколько раз Джузеппе твердил, что Лоренца очаровательна, что ни один из мужчин не устоит перед ее прелестью. Да так оно до сих пор и было. Но что же она, Лоренца, перед этой графиней!.. Боже, какая красота, какая особенная красота! Смешной и противный князь на длинных ногах и с маленьким носиком, конечно, должен быть влюблен в нее без памяти. Но как же Потемкин глядит и не видит такой изумительной красоты, как может он в присутствии графини ласково смотреть на нее, Лоренцу. А она, графиня-красавица, отчего она так несчастна? Лоренца чувствует, что графиня несчастна. Джузеппе… он уже овладел ею, она в его власти. А что, если сам Джузеппе увлечется ею?!..
Но эта мысль мелькнула в ней и исчезла. Она уже глядела на Сомонова, на его жену, на Елагина, прозванного ею по первому впечатлению деревянной статуей и теперь всецело, без остатка, поглощенного «божественным» Калиостро. Затем она возвращалась опять к Потемкину, к Щенятеву, к Елене… Она не замечала только одного Захарьева-Овинова, как будто его и не было совсем в комнате, между ними…
Его решительно никто не замечал, никто о нем не думал; но он о себе напомнил. Он снова первый прервал молчание, наступившее после рассказа Калиостро.
– Граф Феникс, – сказал он, – какие великие мгновения вы пережили! Вы вышли победителем из всех испытаний, и эти испытания, когда вы прошли через них, должны были показаться вам легкими и ничтожными в сравнении с наградой, какую вы должны были получить как победитель природы… Но скажите, действительно ли великая Изида сняла перед вами свои непроницаемые покровы? Действительно ли она дозволила вам насладиться своей нетленной красотою?
Слова эти были сказаны спокойным тоном и в них, по-видимому, не заключалось никакой насмешки, а лишь одно естественное любопытство заинтересованного слушателя. Захарьев-Овинов выразил лишь то, что Потемкин готов был сказать, что все остальные хотели сказать, но не осмеливались. Калиостро взглянул на человека, произнесшего эти слова, на человека, о котором он забыл, не думал и который как бы внезапно очутился перед ним. Калиостро содрогнулся: для других это были естественные слова, вызванные любопытством. Но он понял их действительный смысл. Он почувствовал в них насмешку и презрение. Слова эти были для него вызовом, вызовом смелого врага, являющегося внезапно, неведомо откуда и владеющего неведомо каким оружием. И он, призвав всю свою силу и смелость, ответил этому врагу с великолепным дерзновением:
– Да, князь, великая Изида сдержала свое обещание. Я здесь не затем, чтобы хвастаться, чтобы играть перед вами роль. Я молчу лишь о том, о чем не имею права говорить, и все, что я вам рассказал, я рассказал лишь для того, чтобы вы знали, откуда мои знания, чтобы никто не мог почесть меня, как это уже не раз случалось в течение моей жизни, за человека, продавшего свою душу дьяволу. Положим, вы все далеки от нелепых суеверий, но все же мне необходимо, чтобы вы знали, откуда берется моя сила. Каждый из вас может, если захочет и если сумеет, получить ее. Человек способен владеть природой! В ваших словах, князь, я слышу недоверие ко мне – оно законно, я не могу претендовать на него…
Он вдруг улыбнулся.
– Я победил когда-то враждебные мне природные элементы, – продолжал он, – теперь я надеюсь победить вашу недоверчивость… Вы видите, как я самонадеян, я докажу вам, что мне подвластен не только видимый мир, но и частью невидимый!
При этих словах внезапная краска вспыхнула на щеках Потемкина. Он сдвинул свои густые брови, и на лице его изобразилось негодование. Эти последние слова Калиостро его как бы сразу охладили.
– Думайте о том, что говорите! – воскликнул он своим властным голосом. – Вам подвластен невидимый мир?.. Или докажите это, или… я, по крайней мере, не буду вас слушать!
Калиостро быстро поднялся, нервным движением оттолкнул от себя кресло и подошел в упор к Потемкину.
– Не я докажу вам истину моих слов – вам ее докажет ваш покойный отец… Я призову его к вам – и вы его увидите… Каждый увидит того из умерших, кого захочет видеть… Принимаете ли вы мое предложение? Желаете ли вы убедиться в том, что если невидимый мир и неподвластен мне, то, во всяком случае, слушается моего зова?. Или вы боитесь?.. Кто боится – пусть уйдет…
Но никто не выказал страха. Все были как бы подавлены, как бы застыли на месте.
Один Захарьев-Овинов молча и спокойно глядел в лицо Калиостро, да Потемкин повторял с негодованием, к которому все более и более начинало примешиваться изумление:
– Скорей… скорей докажите! Такими вещами не шутят… такие шутки неуместны!..
XIII
По распоряжению Калиостро занавеси на окнах были спущены, двери заперты на ключ, свечи потушены. Вся комната освещалась теперь одной только лампой, поставленной на камин и прикрытой абажуром. Таким образом, наступил полумрак, в котором, однако, можно было достаточно отчетливо различать все предметы.
– Теперь нам необходимо образовать нашу цепь! – объявил Калиостро.
Он пригласил всех разместиться вокруг стола и положить на этот стол руки. Прошло несколько минут в полной тишине, нервной, напряженной тишине, среди которой самым сильным звуком было биение человеческого сердца, смущенного, наполненного страхом и трепетом, сгоравшего от жадного, болезненного и мучительного ожидания.
– Пусть каждый задумает и сильно пожелает видеть кого-либо из умерших, – сказал Калиостро, и его голос прозвучал как-то особенно страшно и повелительно в этой тишине.
И опять ни звука. Все сидят неподвижно. Вдруг посреди стола раздался сухой, резкий стук, потом другой, третий. Не прошло и минуты, как уже по всей комнате раздавались эти странные стуки, то слабее, то сильнее. Они перебегали с места на место. Сейчас стучало в зеркале над камином; теперь стучит в книжном шкафу, в раме картины, в потолке, потом будто далеко где-то, глухо… И вот стуки бегут, бегут, они все ближе, все сильнее. В столе раздается такой удар, что женщины громко вскрикивают. По комнате без всякой видимой причины ходит все усиливающееся всеми ощущаемое дуновение…
Вдруг дверцы книжного шкафа распахиваются сами собою, и одна из книг падает на пол.
Графиня Сомонова перекрестилась и вопросительно, боязливо взглянула на мужа. Но он ее не видит, он восторженно глядит на шкаф, очевидно, ожидая, что именно там «должно начаться». Щенятев ощущает дрожь в спине и желание вырваться отсюда и уйти, но он знает, что это невозможно, и всеми силами старается подавить свой страх и ничем его не выказать. Елагин спокоен и сосредоточен, только руки его, лежащие на столе, нервно дрожат. Потемкин покраснел, даже в полумраке видно, как горит его взгляд. Он тяжело дышит, он весь внимание, ожидание, любопытство…
«Неужели правда? неужели возможно?.. О, если бы увидеть!..» – думается ему.
Захарьев-Овинов откинулся на спинку кресла, руки его небрежно лежат на столе. Лицо в окружающем полумраке кажется мертвенно бледным и мертвенно неподвижным. Глаза совсем почти закрыты.
Что же он – спит, дремлет? Нет, его мысли ясны, и думается ему…
«К чему допускать все это, к чему дозволять этому человеку играть другими, увлекать их, овладевать ими, ослаблять, извлекая из них более или менее значительную долю жизненной силы для произведения явлений, по меньшей мере бесполезных? Зачем дозволять им, темным, непосвященным, вступать в такие области, где необходимо быть и сильным, и зрячим. Ведь они слепцы, ведь каждый неверный шаг может привести их к погибели… Что для них поучительного, важного в том, что показал им этот человек, так красноречиво говоривший о своих приключениях в египетских подземельях?.. Зачем же мне продолжать эту игру и скрываться, отвращать от себя внимание, зачем дозволять этому несчастному, так бессовестно злоупотребляющему своими знаниями и примешивающему к ним бред собственной фантазии, с сознательною уже ложью тешиться над людьми и пользоваться ими для корыстных целей, для удовлетворения своего тщеславия, земных страстей своих? Ведь один миг, одно движение всепобеждающей, крепкой воли, один могучий символ – и этот клятвопреступник будет посрамлен и получит должное возмездие за свою дерзость!.. Но нет, не пришло еще время; ни для кого из находящихся здесь еще нет очевидной, неизбежной опасности, при которой дозволительно действовать, не беря на себя ответственности… Пусть же он тешится и пусть морочит жалких слепцов… да, жалкие!.. слепцы!..»