Тишина в ответ.
Часы показывали четвертый час то ли утра, то ли ночи. Гусаков сидел, вцепившись в руль старенького «фольксвагена», что в переводе с немецкого означает «народный вагон». Мсье насупился и набычился одновременно. Мы молчали — а о чем говорить? Вспоминать социалистическую юность? Вспоминать о том, как я его не пристрелил? Как его не подстрелили проезжие автоматчики?
Промышленные окраины Парижа спали. Гусаков крутил баранку. Я не хотел вспоминать, но чем более не хотел, тем более вспоминал. Шри Ауробиндо писал о «молчании ума» — молчание не приходило. Он советовал представлять море, и я следовал совету — перед глазами возникало море, теплое, малахитовое Черное море; я плыл по нему на лодке, и ничто не нарушало спокойствия, наоборот… Марина сидела напротив, завернувшись в полотенце, и ее розовая ключица с ложбинкой от шеи к плечу… Эта ложбинка ее выдавала, хотя я еще и не понял — выдавала что? Такое вот «молчание ума». Но лучше все-таки сдохнуть с женской ключицей в мозгу, чем с пулей женского рода во лбу!..
Неизвестное-интересное ждало нас с мсье Гусаковым. Зовут его Николай Иванович. Мы мило закусили холодной телятиной бутылочку красного вина, которую подала нам Марина. Она ухаживала за нами, как за больными. Николай Иванович изволили капризничать. Они как бы поменялись местами. После мсье словно под землю провалился; нет, он не провалился под землю, а спустился в подвал. Вернувшись, выдал мне с десяток полных обойм к «Макарову». В сумке, которую он приволок, я увидел целый арсенал — помповое ружье торчало стволом вперед, короткоствольный «узи», заметил я охапку пистолетов незнакомых мне марок, обоймы, толовые шашки, граната Ф-1 и прочая фигня из экипировки Сталлоне.
Затем я упал на диван и моментально заснул. Марина и Николай Иванович входили-выходили — так казалось во сне. Я спал, положив ладонь во внутренний карман джинсовой куртки на рукоятку пистолета; спал крепко и без снов.
В начале четвертого я проснулся. Женские коготочки нежно-настойчиво царапали шею.
— Не спи — замерзнешь. — Где-то я эту фразу недавно слышал.
Марина сидела рядом и заглядывала в мое лицо с любопытством. И совсем не казалась обиженной.
— Убийца, говоришь. — Она улыбнулась, и я увидел ее ровные зубы с чуть выделяющимися резцами. — Убийца. У нас в семье теперь свой убийца… Николай велел будить. Я сварила настоящий кофе…
Кофе оказался и правда настоящим. Глаза мои вылезали из орбит от кофеина, пока мсье Гусаков носился по городским окраинам.
Наконец мы вырвались на простор. В предутреннем мраке он не казался таким уж просторным. Свет фар выхватывал пустынное шоссе, и даже кое-какие деревца мелькали на обочине. Но скоро снова начались строения. Они стиснули дорогу до ширины банальной улицы, которая становилась все уже и неказистей. Начались и колдобины — милые русской душе и заднице…
Мсье Николай Иванович объяснил все. Он даже начертил на листе бумаги план заброшенного ангара-цеха, где, по его сведениям, мог скрываться мсье Габрилович. Мне предлагалось забраться на крышу и спуститься по веревке сквозь оконце-люк на крышу же конторки, находящейся внутри ангара. В этой, мол, конторке и должен быть искомый мсье. А мсье Николай Иванович обещал отвлечь на себя внимание охраны. То есть, вместо того чтобы их обоих укокошить и жить припеваючи, я сам скоро стану болтаться на веревке и меня самого этой веревкой укокошат. В гостинице я свободы захотел и для свободы укокошил незнакомого и непротивного мне человека, и теперь меня кокошить станут мною неукокошенные…
Так думать неправильно. Что говорил Ауробиндо — молчание, море, розовая ложбинка.
Справа тянулся забор, составленный из бетонных плит, поставленных на попа. Мы проехали метров двести-триста, и мсье Николай Иванович затормозил. Забор заканчивался, впереди начинался пустырь, за пустырем находились всякие брошенные строения.
— Свернешь направо, — сказал Гусаков. — Там рукой подать. Сперва загляни за угол. Если все тихо — махнешь рукой.
— Махну.
Я выбрался из «народного вагона» и аккуратно, не хлопая, закрыл дверцу. Плащ и сумку оставил в машине. В боковых карманах джинсовой куртки лежали полные обоймы, и в «Макарова» я вставил новую. Через плечо перекинул моток синтетического автомобильного троса, натянул кожаные перчатки.
Бетонный забор не заканчивался — просто поворачивал. Я выглянул из-за угла и стал всматриваться в темноту. Различил что-то вроде двухэтажного кирпичного здания, повернутого торцом к пустырю. Высокие ворота в торце. Два темных силуэта — это машины без водил. Стены глухие, только на втором этаже нечто похожее на большие фрамуги. Слабый свет во фрамугах.
Обернувшись, я махнул рукой. «Народный вагон» стоял с включенными габаритными огнями. Габариты «народного вагона» я различил, а мсье Гусакова — нет. Оставалось надеяться — он меня видел.
А вот так быстро бежать не надо! И спотыкаться! Они, понятно, фирменные, французские, блин, камешки. Только ботинки… Не купил ботинки, у которых подошвы… Хорошо, что хоть французское говно собачье отмыл… И рукам потеть не надо… И мурашам, муравьям то есть, по спине бегать…
Бегу вдоль забора. Две тачки пустые возле ворот. Тачки — Гусакова забота. «Он с Тотошей и Кокошей вдоль забора…» Откуда это? Или — «по аллее»? Нет тут аллей. И бульваров, и Елисейских полей. Раньше думал, Елисейские поля и Елисеевский магазин — одно и то же. С полей в магазин на Невский еду привозят. Кокоша — из сказки Чуковского. Кокошить — из сказок… Из чьих? Кто эти сказки сочинил? Какой богатый язык! Всего лишь палочку не дописать. Добрый крокодильчик становится пулей женского рода. А «молчания ума» — нет, как и не было…
Была не была… Главное дотянуться. Это пожарная лестница. Гусаков обещал ее и оказался честным.
Была не была… Подтягиваюсь и болтаю ногами. Иногда лучше ногами болтать, чем языком. Язык держу за зубами. Зубов мудрости нет — давно вывалились… Цепляюсь за перекладину — сейчас упаду темечком в землю. Цирк! Это просто такой цирк для не очень молодых, но еще бодрых мужчин. Я бодрый мужчина. Ползу по перекладинам вверх. Никто не хлопает. Ну и ладно. Ни хлопать, ни кокошить не надо…
Фрамуги — да. Фрамуги или не фрамуги. Не моего ума дело. Но мы эти слова придумали — нам и разбираться… Старик-Вольтер меня благословил. А они — кокошить. Гусаков и Габрилович, Тотоша и Кокоша. И какой-то, блин, аллигатор еще бродит…
Фрамуги или не фрамуги. Только падать в нее не надо! Какого черта туда смотреть так пристально! Там грязно и темно. А хочется как всегда — чисто и светло. Хочется всегда одного и того же, а получается другое и такое же… Но там огонек… «Бьется в тесной печурке огонь…» В печурке-конторке. Опять Гусаков оказался честным.
Если я привяжу трос к балке, то повисну в стороне от печурки-конторки… Болтаться. И болтать ногами, раскачиваться, как мартышка… Рекшан однажды рассказывал, как с живой обезьяной, мартыном, вино пил и перепил обезьяну, поскольку та от второго стакана отказалась, а он и после десятого не поперхнулся…
Привязываю трос, канатик, веревку, линь… Мы эти слова придумали!.. Готов бросить веревку и повиснуть. Смотрю на часы. Договорились с мсье. Он ждет двадцать минут.
Осталось три минуты, две, одна, ни одной.
Гусаков вылетает на пустырь, врубив фары, и пуляет в окошко. Здорово это мы придумали. Здорово, если трос, канатик, веревка, линь из фрамуги на крышу конторки… А он мимо. Тогда все выбегут. А я повисну. Тут меня и кокошить.
Честным оказался Гусаков, но не точным.
Он носится кругами на «народном вагоне» и долбит в небо.
Внутри забегали. Запрыгали с минометами-огнеметами у ворот. Гусаков роет обратно за забор. Народ огнеметный выбегает в ворота и огнеметит в пространство пригорода.
Бросаю веревку и повисаю. Обойма новая. Обойма в «Макарове». «Макаров» в руке. Трос, канатик, веревка, линь — в другой. Обнимаю ногами и начинаю спускаться. Никто не видит меня. Я тоже не вижу. Из конторки-печурки выбегает еще один. Даже залысины вижу. Спускаюсь. Цепляюсь. Спускаюсь… Срываюсь, блин…