— Ты просто сумасшедший, оказывается, — говорит Юлия.
Видок у нее еще тот — испарина на лице, вся мятая, липкая, наверное, но пивом больше не пахнет.
— Все мы сбрендили, — отвечаю я, и получается тихо.
Болит затылок и тело, сил нет. Надо вставать на корточки, ковылять к воде и смывать блевотину. Мог бы и захлебнуться. Встаю и ковыляю. Вода приносит облегчение. Я буду в отключке два дня. Это мы уже проходили. За два дня они точно смогут вычислить. В любом случае остается только ждать.
Вернувшись в комнату, вижу Юлию, которая снова корчится на диванчике. Я приношу ей холодного чаю. Ей и себе. Она таращит на меня глазища, полные ненависти, но чай пьет. Скоро она забывается. Я включаю телевизор и тупо смотрю до ночи. В новостях тихо. Сборная России забивает шесть мячей Камеруну. Футбол я смотрю уже сквозь сон. И во сне мне становится обидно за державу, обидно за мою чуть тлеющую радость — какому-то сраному Камеруну накостыляли и это повод для счастья. Обидно за все: за неразделенную любовь, за взрощенный годами цинизм и жестокость души, за потерянное между социализмом и капитализмом поколение, за траханый ваучер, которому завтра каюк и про который я совсем забыл, занимаясь убийствами. Жалко себя. Жалея себя, я засыпаю и просыпаюсь, жалея.
Целый день Юлия лежит в ванне и не говорит ни слова, только постанывает. Целый день я пытаюсь что-нибудь съесть, но в рот не лезет. Надо б выйти за газетами, и я, чуть живой, выхожу на перекресток, надев темные очки. Я начинаю шуршать страницами тут же у киоска, но, увидев в строчках все те же буквы кириллицы и все те же фамилии, сложенные из букв, те же новости и погоду, поступаю нелепо, а для прохожих подозрительно — сую купленную кипу в урну возле киоска. «Москвич» стоит во дворе — это плохо.
В квартире Юлия. Она спрашивает:
— Купил кефира?
— Почему кефира?
Она смотрит с ненавистью и отворачивается к стене.
Так проходит день, а вечером Марианна Баконина загорается в телеэкране и сообщает о серии налетов на клубы афганцев, которые милицейские чины связывают со вчерашним покушением на Васильевском острове. Тут же в телеэкран въезжает мэр на колесиках и голосом дружбана рода Романовых говорит, что сложное время, оно, конечно, время сложное, что преступность подняла голову, да и почему бы ей голову не поднять, но указ президента есть указ президента, и город будет очищен к Играм доброй воли, пусть американские туристы не робеют, а едут к нам, ведь Петербург без сомнения один из будущих мировых банд… простите, банковских центров, да и Эрмитаж есть Эрмитаж… После мэра въезжает Гондон и добавляет о трудном времени, являющемся без сомнения временем трудным, но люди должны иметь праздник. Они его и поимеют на Дворцовой площади, где выступят супер-пупер звезды и обещанный мэру Том Джонс. «ДДТ», правда, не будет, как и «НАУТИЛУСА», зато выступят молодые и восходящие мальчики Бари Алибасова из ансам-бля «ЗЕЛЕНЫЕ СОПЛИ». Джо Коккер также подъедет из Хельсинки на вечерок. И тэ дэ. И тэ пэ.
У них оставалось два дня. И у меня оставалось два дня.
Утром Юлия заявила — она больше не может. Я ей ответил, что может, и рискнул воспользоваться телефоном. Позвонил Грачу и Кирову, Гуницкому и Рекшану, позвонил всем, кто мог помочь и чьи телефоны хранила записная книжка. Большинство ответило — проходки на Дворцовую площадь нет, Коккера и Тома Джонса, мол, они бы вблизи посмотрели, но участвовать в бандитской тусовке, где народ мочат, как грязное белье, не желают, дело темное и — ну их в баню.
В баню! Там не получилось. Не могло получиться все сразу.
Проходки я не вызвонил.
— Что ты звонишь! — закричала Юлия. — За нами приедут и убьют!
— Не кричи, малышка, — ответил я. — Мы отъезжаем скоро. Сегодня. Я тебе дам ключи от машины, и ты поедешь к себе в Лугу.
— Дай лучше пакет. Это не твое! Я больше не могу.
— Я не доктор. Пакет в машине. Ключи у меня. Сегодня мы сваливаем, иначе нас прикончат. Ты права. Собирай вещи.
Она стала уныло собираться. Я тоже сложил в сумку кое-что из вещей, прихватив Никитину черную «косуху» и пару платков и рубах на случай предстоящей маскировки. Я спустился из квартиры на Петроградскую и вышел на Большой проспект. Имелся шанс кого-нибудь зацепить на студии Торопилы. Я поднялся наверх и закоротил контакт на стене, заменявший звонок. Появился Стас с залысинами. Он открыл замок на решетке, и я прошел в студию, сел за стол и закурил.
— Торопилы нет, — сказал Стас. — И не будет. Нам и лучше, спокойней. Он сейчас в Арабских Эмиратах. Не знаю зачем.
— Чартерный рейс, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Абсолютно чартерный, — ответил Стас.
Из репетиционного зальчика появились Кондрашкин и Першина-Перри. Кондрашкин был бледен и безмятежен, Першина-Перри — бледная и сумрачная. Першина-Перри стала ругаться со Стасом, а Кондрашкин заиграл на маракасах. Проходками тут и не пахло, и, попрощавшись, я ушел.
На улице зной растекался по улицам, смешиваясь с бензиновой вонькой. Город живет. И мы вместе с ним чуточку поживем. Перекресток оглядываю и что-то мне не нравится. Не знаю что. То ли цены на бананы, то ли выражения лиц. Именно — выражения лиц. Несколько лиц на перекрестке напоминают — бодун Янаева, вороватость Тарасова, тенорок Шахрая… Проклятые газеты. Газеты в мясистых ладонях, а из газет торчат антенны раций… Минус время думать. В прошмыгнувшей тачке играет «Европа плюс». Быстро прохожу по улице, сворачиваю во двор, и двое — за мной. Налево! Черным ходом пробегаю к парадной двери. Стекло звенит за спиной. Пятнадцать шагов через Пионерскую, как на «Эбби Роад», только в тысячу раз быстрее. Джимми Пейджем по лестнице, хорошо, если в небо. Ключ. Руки захлопывают дверь.
— Быстро, — говорю. — Мы уходим.
Зачем столько ненависти в лице?
— Я не могу быстро, — отвечает.
— Надо очень быстро, — диктую ей по слогам.
Сумка ее возле двери. Бросаю в свою что-то, хотя все с утра собрано.
— Выходи к тачке во двор, — говорю и наклоняюсь над сумкой, стараясь застегнуть молнию.
Она останавливается за спиной. Молния движется. Вдруг моментальная боль в затылке и гаснет свет. Тут же занимается снова. Я стою на четвереньках, уткнувшись головой в сумку. Что она делает, сука! В кармане не звенят ключи от тачки. Наркоманка чертова. На полу лежит бронзовая девушка без трусов. Французское литье прошлого века. Спасибо, по черепу попала круглыми ягодицами, а не шапкой санкюлота… Минус время. Дура может и успеть завестись. Перебрасываю сумку через плечо. Перед этим достал клинок. Подхожу к окну. Плохо, что машина под окнами. Хорошо — клинок под рукой. В правильном вопросе всегда есть ответ. Сперва чихает стартер, потом огромный пузырь звука лопается, лопается, лопается пламенем и вместе со стеклами… Стрелки встали на минус-всегда. Одна душа отмаялась. По щеке течет теплое, но не сильно. Еще остается минус время — открываю дверь. Шатаюсь вниз с чертовой сумкой. Хотя и минус время, но чуть-чуть еще есть. На лестничной клетке вырастает мясистый ежик. Он думает одну тысячную каплю секунды, а я — нет. Я отдумал до, как учил старик. Он тянется под пиджак. Мой нож умнее. Он вошел между ребер, будто так и было. Мясистый ежик хрюкнул и сел. Что он так высматривает, словно в кабинете окулиста? Тянусь туда, куда он тянулся, и почти не пачкаюсь. Крови нет, поскольку — так и было. Пускай ТТ китайский. ТТ, ДДТ, ЛТП, БГ, КГБ… Зато я русско-советский. Знает кто-нибудь, что такое мастер спорта по пулевой стрельбе? Яблочко, десятка, в туза с пятидесяти шагов. Время теперь плюс… Стекается ужас по Пионерской. Бегут с авоськами и с эскимо на палочках смотреть американское кино. Успеваю мимо проскользнуть легко и понимаю, что темп сменился, что долгий блюз с надрывами сменился, по крайней мере, хард-роком — в нем пулеметные рифы и соляги наперекосяк. Время теперь проскочило ноль и каждые полчаса будет показывать плюс.
Часть пятая и последняя
— Откуси хлеба, сынок, и жуй, — сказал старик.