— Это зимой, — убеждает. — Сейчас. Там у нас шубы есть. И лисью шапку тебе дам. Я и сам вдовец.
— Уи, — соглашается Валери, не отпуская моего локтя.
Кажется, она согласна на все.
Мы оказываемся за столиком, и на столике оказывается высокая, как снаряд, бутылка «Блэк лэбела».
— Лимонаду, что ли, взять, — размышляет Захар, а Николай соглашается:
— И орешков каких-нибудь. А то дуем без закуски!
— Нам завтра утром в Версаль, — напоминает блондинка, — поэтому, мальчики, поаккуратней!
— Да, — кивает Блок, — все под контролем. Сейчас принесут орешков. Три месяца на свиноферме, мама, — это кое-что да значит! Свинья, она и во Франции свинья!
— Ты лучше посмотри, что они вытворяют! — ахает Костя и нервно скребет пятерней затылок.
— А что? — фыркает Захар и поправляет очки. — Наши теперь тоже так могут.
На низенькой сцене в разгаре пип-шоу. Действительно, показывают бритый пип. Размахивают синтетической железой — одной, другой, третьей, четвертой. Посреди сцены металлическая труба и молодуха трется пипом о трубу. Музыка барабанит в динамиках, и я вслушиваюсь в нее. Вторая доля и четвертая доля, и блеклый голос не торопится. Это Марли, это Боб, это Боб Марли; значит, кокаина будет в зале по колено, и кто-то убьет шерифа, и марли не потребуется — так Марли поет. Пел он так, пел да и помер. Мертвый Боб Марли поет на Монмартре, и бритый пип наступает со всех сторон.
Снаряд виски стреляет и попадает. Все правильно. Таджик-Вольтер говорил: «Выпей, сынок». Пью теперь мелкими глоточками, чтобы не охереть совсем, пью, как парижская женщина. Сумка на шее, плащ в сумке вместе с афганским клинком и книжкой, в которой орда скачет, а наган — наган за пазухой. Пусть кто попробует наших крестьян тронуть.
Потом всего не помню. Помню пипы — их было много. Они атаковали со всех сторон — бритые, потные, агрессивные, как та самая орда. И еще толпа стонала вокруг, возбужденная наготой, и черные охранники сновали туда-сюда. И еще виски, виски, виски, как и советовал Учитель-Вольтер.
И вдруг — тишина. Я обнаруживаю себя сидящим на пыльном капоте не моей тачки. Валери стоит вплотную ко мне, и от нее пахнет табачным дымом и духами.
— Р-р… р-р… — слышу звуки и не могу понять.
Это Валери говорит по-иностранному.
— Хорошо, — отвечаю ей.
Когда ковбой не знает, что говорить — «да» или «нет», он говорит «да».
— Мальчики все потерялись, — еще один женский голос, но уже понятный. — Но они знают, где отель. Тут недалеко.
Тру пальцами виски и кручу башкой. Узкая улочка без людей и с редкими фонарями на стенах домов упирается впереди во что-то темное, а над темным на фоне мутного ночного воздуха желтеют, подсвеченные прожекторами, почти мавританские линии Сакре-Кёр. Далеко мы не ушли, хотя мальчики и потерялись. Где-то бьются потерявшиеся крестьяне за французские пипы… А вот и Василий Илларионович пристроился писать на стенку. Делает это прилично, отвернувшись от женщин. Ртутная струйка пробегает по тротуару и падает за поребрик. Улица утыкана заснувшими тачками — легковушками и микроавтобусами.
— Саша! — кричит сибиряк. — Смотри, что написано!
Я отлипаю от капота и, чеканя шаг, иду смотреть. Валери держит меня за правый локоть, а Лариса — за левый. Останавливаюсь у стены.
— Э-у-кушер, — по буквам читает Василий Илларионович. — Акушер!
— Р-р… р-р, — быстро объясняет Валери и дробно смеется.
— Мальчики, — говорит Лариса, — мы же идем пить кофе по-турецки.
«La Goutte — d'Or» — выведено на углу. Такая вот улица. Спасибо судьбе — сделала путешественником.
— Набрался я, — извиняется Василий Илларионович. — Ну да ладно. Скоро домой, а там не попляшешь.
Сворачиваем в переулок. Цокают каблучки женских туфелек. Женские коготки держат меня за локти, а Василий Илларионович бредет за спиной, останавливается через каждые три шага и читает вывески.
— Буланжьер-ботисьер. Саша! — кричит мне. — Девушки! Я научился читать. Пэн. Ле Пэн. Ле Пэн — это у них такой Жириновский есть.
— Ле Пэн — это хлеб, — говорит Лариса.
— Хлеб, — грустно повторяет за ней крестьянин, — хлебушек.
— Какая, Саша, у тебя мускулистая рука, — мурлычет в ухо Лариса.
— Мускулистая, — соглашаюсь и заглядываю ей в глаза.
Вижу в них ночь и тревогу инстинкта. Оборачиваюсь к Валери, заглядываю и в ее. Нет у нее в глазах ничего, только ночь.
— О друа, — говорит Валери и тянет меня направо.
Оказываемся в узком тупичке. От перекрестка долетает одинокий лучик. Различаю на стене жестяную вывеску, на которой намалеван толстый турок в феске, в полосатой пижаме почему-то, с метровыми усами, пузатый.
Подтягивается Василий Илларионович.
— Турок, — констатирует он.
— Турецкий кофе, — мурлычет Лариса и трется, щекой о мое плечо.
Дверь распахивается, и Валери вводит нас. Тут Стамбул-Константинополь. В зале на деревянных диванчиках, покрытых потертыми коврами, сидят восточные люди и перебирают желтыми пальцами камешки бус. Эти бусы сразу мне бросились в глаза. У каждого в одной руке бусы, в другой — чашка без ручки. Забыл, как такая называется.
— Чайку бы сейчас с мятой, — вздыхает Василий Илларионович.
— А кофе по-турецки? — спрашивает Лариса.
На шершавых стенах похожие на средневековые факелы горят светильники. Появляется турок в феске и пижаме. Животастый и усатый. Это, похоже, его нарисовали на вывеске. Он кланяется и пятится. Мы выходим за ним в маленький без единого лучика дворик, пересекаем его в четыре шага, оказываемся в другом зальчике, где такие же диваны с коврами, такие же факелы на стенах и почти нет посетителей. Пара теней по углам, и все.
Забираемся с ногами на ковры. Лариса снимает туфельки и тоже садится. Вижу ее гладкие, в чулках, искрящиеся коленки. До этого я на ее коленки внимания не обращал, поскольку вокруг пипов хватало. Но коленки бывают посильнее пипов в тысячу раз. Вспоминаю, как врезал Мите на «Маргарите», — морозная струйка пробегает по спине. Касаюсь указательным пальцем ее коленки и говорю:
— Температура нормальная. Тридцать шесть и шесть.
Лариса выгибает спину и смотрит на меня правильным взглядом плохой девчонки:
— Так вы рисуете? Пригласите меня на выставку, когда будете в Москве.
— Я скоро приеду. И уже сейчас приглашаю. Я, можно сказать, уже приехал.
— Обманываете. Так легко обмануть доверившуюся женщину.
— Вовсе не легко, — не соглашаюсь с ней.
Василий Илларионович начинает сопеть. Так он засыпает на диванчике.
— Не спи, Василий, замерзнешь.
Он открывает глаза и почти трезвым голосом отвечает:
— А я один раз замерз. Так в сугробе и замерз. Меня лошадь спасла.
Появилась исчезнувшая было Валери. За ней турок семенит полусогнутый с подносом, на котором дымятся чашечки. Мы пьем глоточками.
— Как я люблю, мальчики, кофе по-турецки.
— И я тоже.
Кладу ей снова ладонь на коленку. Куда же мне ее еще класть? Эта желтая коленка меня так и притягивает. Валери садится на диванчик бочком и вглядывается, вглядывается.
— И виски, — говорю я.
— «Блэк лэбел»? — усмехается Валери.
— Они же мусульмане, — говорит Василий Илларионович.
— Все мы мусульмане в каком-то смысле, — отвечаю я.
— А мне виски с содовой. Какой он романтичный — Монмартр! — говорит Лариса.
Валери исчезает. Снова возникает вместе с турком. Мы пьем глоточками горячий кофе и холодный виски. Я глажу коленку Ларисы, а Валери кладет мне голову на плечо.
— Частная собственность, мать ее, на землю! — оживает вдруг Василий Илларионович. — Какая может быть собственность на землю! Это у Господа частная собственность. Зачем тогда вокруг земли столько споров и крови? Все войны были из-за нее. А собственности, Саша, просто нет. А если нет, так о чем спор?
— Как это нет? — удивляюсь я и даже перестаю гладить женскую коленку.
— Нет ее! Владеть можно только плодами рук своих! — Сибиряк расстегнул пиджак, и теперь видно, что у него рубашка выбилась из брюк.