– Службу свою исполняй, ежели доведется служить в солдатах. Руки, ноги – все у тебя казенное, а душа вольная, душа божья.
Когда Наполеон взял Смоленск и подходил к Москве, Антон Иванович сильно затосковал. Русский человек, проживший почти тридцать лет на чужбине, грустил о судьбе России и надеялся только на русского солдата да еще на Кутузова: «Тяжела солдатская служба, спору нет, но солдат родную землю обороняет и чужого в дом не пустит».
Умер Антон Иванович в тот самый день, когда до Британских островов дошла благая весть – Наполеон вышел из Москвы и принужден уходить по Смоленской дороге. Весть эта пришла с непостижимой быстротой, и в первое время в Англии не поверили, – так устрашил всех своими победами Наполеон. Можно было думать, что умирающий напрягал все духовные и телесные силы, чтобы дожить до этого радостного дня. Выслушав эту весть, он обнял племянника и так у него на груди и затих.
Смерть дяди Антона была большим горем для Феди Волгина. Самый близкий человек и учитель умер. Секреты мастерства легко давались Волгину. Он сделал трехствольное ружье, украсил его замок затейливой насечкой. Ружье отослали в Лондон, Семену Романовичу. Тоска по родине томила Федора Волгина. После смерти дяди он целыми месяцами не слыхал русской речи. Понемногу стал запоминать английские слова и уже объяснялся с мастером Джоном Уайтом и английскими работниками. Его полюбили за сообразительность, за смекалку, а главное – за богатырскую силу, которой дивились англичане. В кулачном бою, который здесь звался «бокс», Волгин свалил самого сильного в Шеффильде борца. Слух об этом дошел до Воронцова, и Семен Романович пожелал взглянуть на своего крепостного человека.
Но до Семена Романовича Волгина все же не допустили. Говорили с ним поручик Можайский и секретарь графа Касаткин.
Разговор шел о пехотном оружии разных стран.
– Наилучшее ружье, – рассказывал Волгин, – сделано в городе Льеже, бельгийскими мастерами. В Туле, ваше высокоблагородие, делали такие в году тысяча восемьсот шестом. Английское ружье тяжеловато, но в бою сподручнее шведского либо прусского. Больно тяжелы прусские ружья.
Уходя, Можайский сказал Касаткину по-английски:
– Вот поглядите, сколько у нас спесивых барчуков, которые за человека не считают такого молодца. И только потому, что он крепостной человек…
Волгин сделал вид, что не понял, о чем идет речь.
– Что ж, Александр Платонович, – ответил Касаткин, – да ведь у англичан тоже нету равенства, богатый и знатный сторонится простолюдина, хоть тот и вольный человек.
…Волгина разбудил скрип ворот, ржание коней. Он вскочил и увидел в предрассветной мгле трех всадников и услышал зычный голос:
– А коней куда прикажете поставить, ваше высокоблагородие?
Волгин вскочил и побежал к конюшне.
Поручик в мундире гвардейской артиллерии приказывал немецким конюхам поставить коней под навес. Что-то знакомое почудилось в его голосе. Волгин подошел ближе и чуть ли не закричал:
– Батюшки! Александр Платонович! Поручик повернулся к нему:
– Федя!
Встреча была неожиданная и радостная. Можайскому вспомнился Лондон и этот славный парень, разговор о ружьях…
– Вот где свиделись, – весело сказал Можайский, ему было приятно увидеть знакомого человека, – вот куда тебя кинуло, Федя! Надо же, чтобы ты поехал нарочным от Семена Романовича, а меня послали тебе навстречу, в Виттенберг…
Впрочем, если поразмыслить, ничего удивительного здесь не было: Михаил Семенович помнил, что Можайский состоял при его отце и знает всю челядь Воронцовых в Лондоне, – кого же и было послать навстречу курьеру!
Разбудили почтенную фрау Венцель. Разглядев русский мундир, она, рассыпаясь в извинениях за свой туалет, повела Можайского в угловые комнаты бельэтажа.
– У вас будет приятный сосед – итальянский негоциант синьор Малагамба, милейший молодой человек. Третий этаж занимает полковник Флоран, третьей бригады… Ах эти французы, – понизив голос, зашептала фрау Венцель, – с ними одно горе! Его бригада стоит близ Дессау, но полковнику почему-то понравилось у нас. Это большая честь для меня, как для хозяйки, но если постоялец не платит, а жизнь так дорога… Вы, господа русские, куда щедрее, и это не комплимент, господин офицер, это святая правда…
Так болтала фрау Венцель, собственноручно взбивая пуховики, устраивая постель Можайскому. Он слушал ее в полудремоте. Все здесь было как в каждой добропорядочной немецкой гостинице: пышные пуховики, фаянсовый кувшин и таз на умывальном столе, вышитая крестиками по канве картина, изображающая свидание влюбленных.
Наконец фрау Венцель ушла, оставив Волгина наедине с Можайским. Волгин стал расстегивать сюртук и достал кожаную сумочку с депешами, но Можайский сказал, зевая:
– Успеется, Федя… Теперь спать! Вечером разбуди меня. Поди к моим гусарам, скажи – пусть отсыпаются. Поедем завтра в полдень.
Можайский скинул мундир, умыл лицо и руки, разделся и через минуту свалился как мертвый и заснул.
Волгин пошел к гусарам. Они все еще водили вдоль улицы взмыленных коней.
– Здорово! – сказал он гусарам.
Они стояли против Волгина и глядели на рослого человека, одетого в господское платье.
– Вы кто будете? – наконец спросил старший.
– Русский.
– Видать, что русский, – сказал молодой гусар.
– Табачок есть? – спросил Волгин.
– У нас простой… Махорка батуринская…
– Ее-то мне и надо.
Гусар отсыпал ему махорки, поглядел на большую руку, на копоть, въевшуюся в пальцы, и спросил:
– Чей ты будешь?
– Воронцовых. Крепостной человек, – ответил Волгин.
…На чистой половине гостиницы, в зале для проезжающих, ужинали два путешественника – француз, полковник гвардейской артиллерии, и светловолосый, светлоглазый молодой человек в дорожном, каштанового цвета сюртуке и высоких сапогах со шпорами.
В зале, небольшом, уютном, стоял длинный стол, накрытый скатертью голландского полотна. На стенах висели саксонского фарфора тарелки, изображающие виды Дрездена. Вдоль стен – шкафы с серебряной посудой, хрустальными бокалами и кубками. Большой пятисвечный канделябр освещал мягким светом стол и небольшой зал. Окна были открыты, ветерок слегка шевелил кружевные шторы, и тогда чувствовался запах жасмина из цветников.
Беседа, которую вели путешественники, была далека от военных тревог и бурных событий последних лет.
– Такинарди понемногу угасает, это не тот баловень успеха, каким вы его, возможно, знали, полковник… Варили по-прежнему чарует в «Тайном браке»… Ария Каролины, бог мой!..
Полковник слушал и покачивал головой.
– А Каталани? – вздыхая, спросил он.
– Божественная Анжелика! «О, дольче контенто…» – довольно приятным голосом пропел молодой человек в каштанового цвета сюртуке. – В Неаполе, в Сан-Карло, я заплатил тридцать два карлино – четырнадцать франков – за кресло в партере и не пожалел… А Банти? А Маркезе? А Пакьяроти? Где еще, кроме Милана и Неаполя, можно услышать райские голоса?
Полковник откинулся в кресло и закрыл глаза. Его худое, желтое лицо, впалые щеки, даже длинные тонкие усы, спускавшиеся к подбородку, сейчас выражали покой и блаженство. Он вспоминал шесть месяцев беззаботной жизни в Неаполе, шесть месяцев после двадцати четырех лет походов и сражений… Неаполь с горы Сант-Эльмо, Везувий и Позилиппо… Милый, веселый город, где каждый оборванец напевает арии из опер Чимарозы…
– Неаполь… Город песен… – мечтательно проговорил он. – Вы, мой друг, его увидите, а я… – полковник вздохнул. – Не будем вздыхать о будущем, надо утешаться прошлым…
Послышался топот сапог, двери широко открылись, и вошел плотный, краснолицый человек со звездой Марии-Терезии на груди. Оглядевшись, он поклонился полковнику и его собеседнику и присел к столу.
Новый гость был, по-видимому, важной особой. Он приехал под вечер в тяжелой, запряженной четверкой карете; его сопровождали камердинер, два выездных лакея, два кучера и трое слуг. Он потребовал лучшие комнаты и остался недоволен, хотя фрау Венцель уверяла, что в комнатах первого этажа останавливался обер-камергер курфюрста саксонского граф фон Валь.