– Француз… – Катенька немного успокоилась и продолжала: – Мои соотечественники должны презирать меня. Для них я жена полковника Ляроша, командира кирасирского полка Наполеона. Разве кто-нибудь из русских знает, что Лярош не хотел этого несчастного похода.
– Но ты вышла замуж за полковника, когда Россия была в союзе с Францией. Кто мог подумать, что Наполеон начнет войну с Россией? Ты даже покинула Париж и поселилась здесь, чтобы не быть во Франции в эти дни. Я сама видела, как ты плакала, когда французы подходили к Москве, как радовалась освобождению Москвы.
Грабовская утешала подругу, но в глубине души она понимала всю тяжесть ее положения: она знала и то, что Лярош не жилец на свете, что молодая женщина скоро останется одна на чужбине.
– Что бы ни случилось – мы не расстанемся, – сказала она и встала.
Нельзя было забывать обязанности хозяйки… Ей хотелось, чтобы скорее кончился этот шумный праздник в доме, где доживает последние дни умирающий.
Она поцеловала Катеньку Назимову и спустилась вниз по скрипучей деревянной лестнице. На пороге столовой ее остановил Михаил Мархоцкий.
– Общество в отчаянии, – смеясь, сказал он, – кавалеры возмущены тем, что вы на глазах у всех отдали предпочтение неизвестному молодому человеку, кажется, французу. Он интересный собеседник? Познакомьте нас…
И Анеля познакомила Можайского с Мархоцким. Они поклонились друг другу церемонно и почтительно, только искорка лукавства вспыхнула в глазах Мархоцкого. Под звуки настраиваемых скрипок Можайский сказал, что благодарит графиню за гостеприимство и надеется уехать завтра чуть свет.
– Вам скучно в нашей глуши… – почти равнодушно сказала Грабовская. – Притом вы должны торопиться… Может быть, вас ожидает блистательный успех при дворе Александра, вы будете вторым Ришелье или Ланжероном и будете сражаться против нас…
– Против вас? – спросил Можайский.
– Да, потому что Польша отдала свою судьбу Понятовскому.
– Наполеон дал нам герцогство Варшавское, а не Польшу, – вмешался Мархоцкий. – Когда ему нужно выиграть войну, он обещает все, что мы просим.
– Вы неисправимы, милый племянник, – сказала Грабовская. – Кому же мы можем верить? Пруссии? Австрии?
– О нет!
– Чарторыйскому? Русским?
– Вы несправедливы к родственному нам народу, – серьезно сказал Мархоцкий. – Разве после кампании тысяча восемьсот двенадцатого года можно отнять у этого народа его достоинства – храбрость, любовь к отечеству? Будем справедливы: если дать ему вольность, если уничтожить рабство, унижающее и господ, и крепостных людей, мне кажется, этот народ стал бы одним из величайших народов на земле. Что скажете вы на это? – взглянул он вдруг на Можайского.
– Мне кажется, что этот спор могли бы решить почетно и великодушно сами поляки и русские, – естественно и вполне искренне сказал Можайский и добавил: – Конечно, я рассуждаю как иностранец… Верьте, я одинаково расположен к обоим народам. Я думаю, мы все хотим одного – мира и счастья Европы.
Несколько мгновений они молчали.
– Я думаю, что вы оба говорили от души. Мне жаль, что вы оба так скоро покидаете Грабник, и я…
Но тут она замолчала. Поднимая плечи и слащаво улыбаясь, к ним шел дородный, краснолицый господин в голубом фраке.
Она кивнула молодым людям и пошла навстречу этому назойливому человеку.
– Вы не одарили меня ни одним взглядом, Анет… позвольте мне называть вас по-старому, – сказал он. – Другие гости счастливее меня.
– Кто-то сказал, что вы навсегда поселились в Вене… Как вы очутились здесь? – холодно спросила Грабовская.
– Поселиться навсегда можно только в Париже. Я не могу понять, как вы можете так долго оставаться в глуши. – Он тяжело дышал и беспрестанно вытирал пот со лба и жирных щек. – Впрочем, вы и здесь не скучаете, как я уже успел заметить.
– Что вы делаете в этих местах, барон?
– Я приехал сюда, чтобы увидеть вас, графиня.
– Вы мне льстите… Притом вы знаете, что я никогда не была вашим другом.
Он попробовал изменить тон и сказал ворчливо:
– Зачем вы говорите со мной так, Анет? Я знал вас прелестным ребенком, девочкой… Я не сделал вам ничего дурного. Я имею право говорить с вами как друг вашего мужа, как ваш друг. В Вене я узнал о смерти Казимира и был огорчен. Я представил себе вас, одну в этой глуши. Я так хотел видеть вас и говорить с вами…
– Говорите.
– Не здесь.
– Хорошо. Идите за мной, – она показала ему в сторону галереи.
Они прошли галерею и вышли в охотничий зал. Грабовская открыла маленькую дверь, они очутились в круглой комнатке, заставленной ветхой утварью, золочеными рамами от картин. Здесь стояли два кресла, свет проникал через небольшое овальное оконце над дверью. Она села и, опустив голову на руку, сказала:
– Говорите.
– Уютный уголок вы выбрали для нашей беседы, – оглядываясь, проговорил Гейсмар. – Впрочем, это место напоминает мне лавку антиквара на левом берегу Сены, где я увидел вас впервые. Вы были единственной редкостью, драгоценностью среди хлама.
Она с удивлением взглянула на него:
– Неужели ради этих воспоминаний вы приехали сюда?
– Я всегда вам желал добра, Анет.
– Это вы могли мне сказать там… – Грабовская покосилась на дверь.
– Я понимаю, вы не любите вспоминать прошлое. Вы, дочь бедняка, сделали блестящую партию, – найти титулованного мужа трудно даже в Париже. Разумеется, это могло вскружить голову. Вас рисовал Изабе, вы собирали в вашем салоне философов и поэтов. Все это можно понять; вы хотели быть одной из тех дам, о которых говорят в Париже.
– Вы так думаете?
– Простите… Выслушайте меня. Вы вели себя умно с Казимиром: вы, француженка, окружили себя его соотечественниками, вам даже нравилось изредка приезжать в его поместье, рядиться в красивый национальный костюм, танцевать мазурку с седыми усачами. Вы хотели, чтобы вас называли Анеля, а не Анет, вы даже научились болтать по-польски, – это так нравилось Казимиру… И все это было прекрасно, пока был жив Казимир. Он любил вас, и все в вас казалось ему прекрасным.
Грабовская нетерпеливо ударила веером по ручке кресла.
– Я пробыл здесь только два дня и, признаться, был изумлен. Позвольте мне вам сказать напрямик: неужели вы не понимаете, что вы ставите себя в неловкое и даже смешное положение? Вы, иностранка, француженка по происхождению, со всей страстью увлеклись политической борьбой, интригами поляков, до которых вам в сущности нет дела! Простите меня за резкость…
– Продолжайте, – холодно произнесла она.
– Для чего вы бросились в польские интриги? Вам хочется быть второй княгиней Чарторыйской? Но она вдвое старше вас, принадлежит к знаменитому роду, она у себя на родине. А вы, урожденная Анет Лярош? Что вам до Польши? Вы ведете таинственные беседы с безусыми молодчиками, со старцами, которые вздыхают о временах Яна Собесского… Это не только смешно, это опасно! Об этом я слышал впервые в Вене. Барон Гагер, президент полиции, говорил мне, что он, в лучшем случае, вышлет вас с жандармами, если вам вздумается появиться в Вене. Вы же знаете, как тревожат Вену польские дела. Вы путешествовали по Италии, вы были в Милане, во Флоренции. Картины, статуи – это прекрасно! Но зачем вы тайно принимали у себя итальянских либералов, которые потом кончили жизнь на виселице?
– Однако как вы много знаете! – побледнев, сказала Грабовская.
– Поэзия, философия, музыка, живопись – это я понимаю: это мода… Вы не слушаете меня?
– Нет, я слушаю, – чуть слышно уронила она. – Может быть, в том, что вы говорили, есть доля правды… Но для чего вы это говорили? Зачем вы взяли на себя обязанности исповедника и наставника? Если бы вы знали, как эта роль вам не к лицу!
– Как вам угодно, – покраснев, сказал Гейсмар. – Еще один совет. Вы не в Париже и не в Фонтенебло. Здесь, в глухом углу Силезии, в этом патриархальном уголке, вы открыто отдаете предпочтение вашему соотечественнику, который впервые появляется у вас в доме. Вы одиноки, и вы легко можете опозорить себя в глазах этих господ.