— Разве американские мужчины любят готовить?
— Опять же, из-за славянских жен, я не совсем типичный американец.
Несмотря на стоимость «Севиль», сиденья в нем тоже были раскалены. Многие в Лос-Анджелесе, выходя из машин, клали на руль и водительское место полотенца.
— Мне кажется, ты не очень довольна ланчем… У меня предложение — я устрою обед. И ты мне скажешь — научился я чему-нибудь у славянских жен или напрасно был женат, о'кей? — Дик достал визитную карточку из портмоне, распухшего от кредитных карт. — Вот. Позвони мне утром. Возьми с собою подругу, если хочешь. В арбитры.
На карточке почему-то не было указано, что Ричард Спикс wine merchant[83]. Был только адрес и телефон.
На траве, выжженной и редкой, прямо под окнами Настиного сингла, сидели Ромкин отец и профессор из Москвы.
— Куда бежишь, красавица? Посиди, поговори с мужиками. — Ромкин отец считался бабником. Скорее всего потому, что любой группе меньшинства свойственно выделять отдельных представителей на роль успешного бизнесмена или неудачника, примерного семьянина или бабника. Настя крикнула, что некогда, и открыла дверь в квартиру.
Она задернула шторы на окнах, собираясь снять джинсы, прилипшие и впившиеся между ягодиц… Под джинсами ничего не было. Бабник и профессор так и сидели под окнами. Она сделала себе Порки-Пиг из апельсинового сока с водкой, оставленной еще Другом, и, плюхнувшись на диван, позвонила ему. Обивка дивана колола голый зад. Настя подумала, что ткань уже успела «износиться», и вспомнила, что живет в этой квартире пять месяцев.
— Можешь поздравить меня, Дружок. Я познакомилась с американцем. Ты должен быть рад — все в Америку меня посылаешь. Пригласил на обед. Дик зовут.
— Дик на сленге значит «хуй».
— Этого я не видела. Пока еще. Дик — это уменьшительное от Ричарда…
— Никому не приходило в голову называть Никсона Диком.
— Ну, потому что он и не уменьшительный… А Джимми не значит «хуй» на сленге!
— Если ты о Картере, так его и без сленга считают «Диком». Из-за братца, скорее.
— Вот видишь, значит, не только в СССР в сталинское время люди несли ответственность за родственников. Показывают по TV брата Картера, с пивом, на пивной бочке — и общественное мнение о президенте меняется в худшую сторону… А ты наверняка читаешь Авторханова.
— Нечего подшучивать. Надо интересоваться историей.
— Ой, сама же история дает массу примеров, когда лидер провалившегося движения был предан анафеме сподвижниками, дабы спасти свои собственные шкуры. У Сталина уже, оказывается, и голос был гипнотический, и взгляд. Никто не мог ему перечить… Трусы они все! И такие же, как он!
— Вот бы тебя в лагерь! Вот бы запела…
— Д-а-а, в ГУЛАГ меня!.. Тебе хорошо говорить — ты жил и при Сталине, и в оттепель, воды которой упустили, увлекшись джазом и смехом, и при Брежневе… А я, мое поколение… Ничего нам не досталось! Поэтому я и предпочитаю сталинскую Россию сегодняшнему СССР.
— Ну теперь ты живешь в картеровской Америке.
— Здесь я тоже опоздала. Под красивым названием «прогресс» идет медленное загнивание. И не красивое. Не декаданс двадцатых… Кстати, о декадансе — иду смотреть «Рабу любви». Тебя не приглашаю, потому что иду с Сашей и Ромкой.
— Ну, ты меня пригласи к американцу. Давно не был на обеде.
Настя была рада, что не повздорила с Другом ни из-за Сталина, ни из-за Саши, и пошла мыть волосы перед работой.
Настя хотела оставить машину во дворе студии, но фотограф Элиот выбежал — как всегда в больших джинсах, темной ти-шорт[84] и с пушистыми бакенбардами — и сказал, что двор нужен для съемок. Насте пришлось поехать вверх по Гарднер-стрит.
Машины стояли здесь, как на пересечении Санта-Моника и Сан-Диего фривеев в час пик — bumper to bumper[85]. В выходные дни из окон слышны были советские песни. Фирма грамзаписи «Мелодия» наверняка обогатилась — если даже у половины эмигрантов остались родственники в CCCR что могли они послать в помощь устраивающимся на новом месте? Кобзона, Магомаева, Пугачеву… «Книгу о вкусной и здоровой пище», сувениры, которые выстраивались на кухонных полках… Настя оставила машину прямо напротив двух старушек-эмигранток, сидящих на вынесенных из квартир стульях. В Америке их профессия бабушек кончилась — внучат отдавали в американские детсады, чтобы те становились американцами.
В студии Элиота уже сидела мэйк-ап девочка и гремела музыка группы «Cars», для которой и были съемки. Для их первой пластинки. Арт-директор недоверчиво посмотрел на Настино голое — не накрашенное — лицо. Но гримерша. Анн-Мари успокоила его, усадив Настю на высокий табурет и заколов ее волосы. Мэйк-ап было решено делать резко контрастным.
Элиот принес пакеты с футболками и кожаную куртку. Панк. Ти-шорт была экстра-смол.
— Ты представляешь, Элиот, какая я худая?! При моем росте женщины носят размер лардж.
— Настя, забудь! Ты не женщина, ты — модель!
Анн-Мари засунула за ворот Настиной футболки несколько салфеток и принялась за глаза. Из репродукторов голос одного из группы механически и преувеличенно злобно выговаривал: «I don't want you coming here, wasting all my time…»[86] Анн-Мари взяла бордовый карандаш, и Настя поняла, что та собирается делать ей контур губ — значит, после этого ни курить ни пить ей не дадут. Она попросила оставить тубы, к которым гримеры относились очень трепетно, на последний момент. Анн-Мари согласилась, подмигнув:
— Но будь хорошей девочкой! — и она крикнула Элиоту, чтобы им принесли по стаканчику вина.
На длинном столе у стены как раз стоял галлон «Аугуст Себастьяни» — одного из лучших маленьких вин, производимых в Сономе. Стаканчики наполнил ассистент. На пробных съемках Элиот не прибегал к их помощи, сейчас же трое возились во дворе с машиной, привезенной tow away[87].
Бледные Настины руки Анн-Мари загримировала, а к коротко остриженным ногтям приклеила искусственные. Перламутровые, Анн-Мари докрасила их сверху краснющим лаком. Когда снимали бигуди, пришел Элиот. Он походил вокруг, поприседал, покряхтел, издал несколько звуков, вроде мээ, ээээ, яяяя, и сказал, что волос должно быть много.
— Не обижай меня, Элиот. Мои волосы постоянно демонстрируют в «Гуд монинг, Америка!»
— Еще несколько лет таких приветствий, и ты останешься без волос. Последний раз ты была рыжей Ритой Хэйвортс, сейчас ты браун[88].
Безжалостно Анн-Мари расчесывала Настины волосы щеткой, брызгала на них лаком и начесывала дыбом. При помощи маленьких заколок Анн-Мари создала из волос элегантное безобразие и ушла помыть руки, липкие от лака, как после клея.
Настя налила себе еще вина. Лицо у нее было белое, как кокаин. Но скулы все равно торчали в разные стороны, что очень нравилось Анн-Мари: «Даже румян не надо, только контур чуть-чуть!»
Пришедший ассистент спросил, когда она будет готова. У Анн-Мари, не у нее. Та оглядела свое произведение и сказала, что она готова. Она посмотрела на себя в зеркало. Глазищи действительно были черными — о таких, наверное, поется в «Очах черных». Рот будто кричал: «Осторожно! Окрашено!» Настя надела куртку и подняла воротник. В таком виде она вполне могла бы стоять на сцене с группой «Карз» — «Couse when you just standing near, I kind'a loos my mind!»[89]
Возгласами и криками встречали вышедшую во двор Настю. Машина, предназначенная для съемок, была уже наполовину разобрана. На место нормального руля был прикручен фосфорный, ветровое стекло отсутствовало, с заднего сиденья светил красный прожектор. Останки машины были черными, годов пятидесятых.