— Ты думаешь, — угадала она, — что это чары, что я колдовски читаю твои мысли? Мне это ни к чему. Твои мысли банальны, очевидны и прозрачны, как ключевая вода. Я читаю и вижу каждую из них, в том числе и ту, что ты не веришь ни в колдовство, ни в ведьм. Ха! Ты так уверен в себе? Лучше не рискуй, проверь, убедись воочию. И осязаемо. Ну, иди сюда, ко мне. Посмотри. Коснись.
Под уже расстегнутой блузкой был лифчик на украшенных кружевами бретельках. Адам Стаутон никогда не видывал ничего подобного. Но часто воображал.
— Рассмотри меня как следует. — Аннабел Прентисс отвела плечи, и глубоко открытые груди еще сильнее выглянули из объятий лифчика. — Осмотри меня всю, дюйм за дюймом. Может, увидишь на мне знак Изверга, клеймо Сатаны? Может, здесь, между двумя обычными сосками, увидишь третий, тот, который на шабашах дают сосать Диаволу. Ну, иди. Загляни. Коснись.
— Ах, ты боишься своего пастора? — угадала она опять, видя, что он не пошевелился и не сделал ни шагу. — Не бойся. Если пастор спросит, что мы тут делали, скажешь, читали псалмы. И Песню Песней. Иди ко мне, «Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? к чему мне быть скиталицею возле стад товарищей твоих?»[18].
Она подошла к нему так легко, что казалось, плывет по ветру, не касаясь ступнями рассыпанной на глинобитном полу соломы. Плотник стоял столбом — ни дать ни взять вылитая жена Лота.
— «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность»[19], и ревность ее непримирима, как Шеол.
Он не упирался и не протестовал, когда она потянула его на кучу сена. От нее шел аромат мыла.
— «Воды великие, — прошептала она, — не могут потушить любви, и реки не зальют ее»[20]. Сымай штаны, господин мой.
Адам Стаутон вжался лицом в ее черные волосы. «Этот молокосос Джесон, — мелькнула у него мысль, — был, пожалуй, прав. Это не обычные женщины, не такие, каких я знал и встречал. Все они пахнут мылом, все, даже маленькая Верити. Все пахнут мылом», — думал он, резкими движениями дрожащих рук разрывая застежки кружевного лифчика. Груди Аннабел Прентисс выскочили из-под ткани, словно две резвые, дерзкие и агрессивные бестии. Адам Стаутон застонал и впился в них губами и руками, возможно, слишком сильно и чересчур резко, потому что женщина ударила его по лбу ладонью, успокоила. Сама она была занята пряжкой его ремня и гульфиком штанов, а когда справилась с задачей, когда добралась до сути и жадно схватила эту суть в кулак, плотник душераздирающе застонал и напрягся. Несколько мгновений ему казалось, что он сам — придаток своего мужского естества, а не наоборот. Он стащил с черноволосой лифчик и блузку, сжал ее, приник губами к соску, твердому, как гуттаперча, гладил, тиская, вторую грудь, задрал другой рукой юбку. И опять он был слишком резким, и Аннабел Прентисс снова успокоила его, на этот раз крепко, по-настоящему крепко сжав кулак и то, что в нем держала. Адам Стаутон взвыл и поджал колени. Женщина схватила его за плечи, перевернула навзничь — она была сильна и решительна, он, наверное, не смог бы сопротивляться, если б даже хотел. Усевшись всей тяжестью на его бедрах, она одним движением сорвала с него брюки. И пантерой запрыгнула на него. Плотник завыл еще громче, но ничего не смог сделать, прижатый к сену и заклиненный ляжками женщины и промежностью. Аннабел Прентисс наклонилась и, приоткрыв в улыбке зубы, заглянула ему в глаза. Потом медленно приподнялась, почти до предела, и медленно опустилась. Наклонилась, подарив его рукам то, чего они жаждали. Адам Стаутон застонал, но на сей раз только от вожделения и страсти. Движения женщины стали более спокойными, размеренными. Уже можно было не опасаться, что она раздавит то, что он считал самым для себя ценным. В висках и ушах кровь пульсировала и шумела, словно океан.
Вскоре — слишком быстро — все кончилось. Аннабел Прентисс не изменила позы. Только вздохнула, сдула с носа травинку. Адам Стаутон пожалел, что уже всему конец. И тут же увидел, что сожалеет не только он, но и женщина тоже.
— Ну-ну, — сказала она не без приятного удивления в голосе. — Я в тебе не ошиблась, страж права и порядка. Удачно выбрала. Теперь ты мой. Думаю, ты понимаешь, что — мой?
Адам Стаутон не ответил и ни о чем не спросил. Аннабел Прентисс вытерла зачесавшийся нос, обеими руками взъерошила черные волосы, уперлась ладонями в плечи плотника, сильнее стиснула его коленями, медленно приподнялась и медленно опустилась — раз, другой, третий, все быстрее и быстрее. Он забыл о Божьем свете. Уже не имело значения ничто. Ни Дженет Харгрейвс, ни погоня, ни преподобный Мэддокс, ни король, ни закон, ни судьи Массачусетской Колонии на Заливе.
Ничто.
Дороти Саттон продолжала вышивать. Джемайма Тиндалл рассматривала паука, спускающегося по паутине с потолочной балки.
— После Салема, — снова взялся за свое преподобный Мэддокс, — эта дьявольская зараза дала о себе знать и в Андовере, и в Чарлстоне, и в Дорчестере, а также в Линне, Медфорде, Роксбери; наконец, спустя год после салемских событий, появилась и у нас, в Уотертауне. Происходили всяческие загадочные явления. У молодых девушек начинались конвульсии и судороги, они в бреду принимались выкрикивать всяческие слова, вызывающие опасение. Несколько женщин пожаловались на то, что у их мужей время от времени наблюдается немощь мужских членов, несомненно, из-за сглаза. Вскоре подозрение пало на Мэри Харгрейвс, матросскую вдову. Ее арестовали и подвергли следствию. Но ведьма ни в чем признаваться не хотела.
— Несмотря на то, — Джемайма Тиндалл оторвала взгляд от паука, — что ее настойчиво уговаривали?
— Побереги сарказм для себя, женщина, — буркнул констебль Корвин. — Хоть это и странно, но ты уже несколько раз доказывала, что неглупа, поэтому нечего дурочку из себя строить. Ты прекрасно знаешь, что пытки во время следствия применять не дозволено. Закон запрещает. Никто, ни в Салеме, ни в Андовере и вообще нигде, колдуний во время следствия не пытал. Не пытали и старуху Харгрейвс.
— И она ни в чем не призналась? Правда?
— Не призналась, — угрюмо согласился Мэддокс. — Но доказательства были неопровержимые. А показания, представленные суду, не вызывали сомнений. Ведьму Харгрейвс закопали другие арестованные колдуньи. Они под присягой показали, что Харгрейвс собственноручно изготовляла из жира, вытопленного из младенцев, мазь для полетов. Что Харгрейвс на шабашах подсовывала им на подпись Черную Дьявольскую Книгу. Что брала у Диавола и давала другим мерзкое, святотатственное причастие — красную облатку и красное вино. Кровь, значит.
— Необыкновенно! После таких показаний Мэри Харгрейвс, конечно, призналась?
— Нет, — смутился констебль. — Не призналась и тогда. Продолжала упорствовать. Лишь позже... Уже после того, как старуха померла в тюрьме, у ее дочери... В общем, когда тщательное изучение обнаружило у Дженет в промежности знак Диавола и когда на нее указали все свидетели, Дженет Харгрейвс признала свою вину. Она, Дженет, как и ее мать, Мэри, тоже была ведьмой.
— Ах! Невероятно!
— Но истинно. Был вынесен приговор: смерть через повешение. Однако не успели его привести в исполнение, как колдунья исчезла из узилища. Неведомым образом, несомненно, воспользовавшись чарами. Под арест взяли часовых, те клянутся, что не знают, что с ними творилось, и что ведьма их околдовала. Это вполне возможно, ибо она красива...
— Дьявольской красотой, — буркнул Мэддокс, — которой подвластен только грешник. Часовые, из-под присмотра коих колдунья сбежала, искупят свой грех. Искупят — и строго, уж об этом я позабочусь.
— Не сомневаюсь, — кивнула Джемайма Тиндалл и встала. — Прошу прощения. Дела, знаете ли...