Порой мне хочется, чтобы жизнь уподобилась кинопленке: как застопорится – дашь ей толчок, а приспичит узнать, чем кончится, – промотаешь вперед.
Уже собирался втянуть голову в комнату, но увидел на газоне воробья – прямо под окном. С бордовым отливом, такой красавец, что смотреть больно, плывет себе на зеленом бурунчике травы. Необыкновенно мирное зрелище; наверное, так воробьи спят по ночам. Клюв приоткрыл, крылышки аккуратно сложил по бокам, как будто сам себя обхватил. Только этот воробей не спит. Вот, значит, откуда взялась та клякса. Не иначе как еще с вечера нагадил. Втягиваю голову обратно, иду в душ. Потом открываю шкаф и перебираю рубашки, но все они мне отвратительны, потому как знаю, что я их сносить не успею; в конце концов выбираю самую простую, белую, и спускаюсь к завтраку.
6
Было время, когда мы прекрасно ладили, но вскоре этому пришел конец. Он стал будить меня по ночам и задавать разные вопросы – говоря его словами, срочные вопросы. Я просыпаюсь – он тут как тут; засыпаю – он поблизости, но хуже всего, на мой взгляд, было то, что он являлся мне в снах. Это была пора становления, принятия решений, поисков пути. Когда оказываешься на перепутье, приходится делать выбор, а ему не у кого было спросить совета, кроме как у меня. Он цеплялся за меня изо всех сил, но я его оттолкнул, потому что в положенный срок у меня, как в дикой природе, народились новые детеныши.
Жертвуешь для такого фалангой пальца, протягиваешь руку помощи, спасаешь, но прежде всего – даруешь ему жизнь. Ты для него Господь Бог. Вопрос ставится так: или все, или ничего. Стараешься, как можешь, отрезаешь от себя куски плоти до самых костей, а потом силы иссякают. Я совершил единственное, что было мне доступно: ночью отвернулся к стенке и пожелал себе крепкого сна без сновидений. Отрезал его и от себя, и от его жизни.
И все же вопросы еще некоторое время оставались. Что сделано, то очень трудно переделать. Его голос меня преследовал, как фоновый шум. В какие-то дни становилось лучше, в какие-то хуже, но я устоял, перетерпел. Дождался, чтобы его голос утих до шепота в дальних закоулках моего сознания. Закрыв глаза на его существование, я оторвал его от себя. Вместе с ним из меня ушло лучшее, и потерянного уже не вернуть, зато у меня в голове наконец-то стало просторно. Мне казалось, это победа.
Каким-то образом тут замешана старость. На середине дистанции ты медлишь только для того, чтобы похоронить новые помехи. Ты в этом поднаторел. Не один год тренировался. А после глазом моргнуть не успел – и ты уже на финишной прямой, а то, что похоронено, начинает смердеть. То ли зарывать надо было поглубже, то ли землю дождями размыло. С нами чего только не случается. Наверняка можно знать лишь одно: эту дистанцию проходит каждый. Всю оставшуюся жизнь ты будешь выкапывать захороненное, чтобы исправить ошибки. Будешь беспрестанно курсировать на кладбище и обратно, пока не вытянешь билет в один конец.
Впрочем, я теряю время, а ведь мне еще нужно успеть подышать воздухом, который не смердит. Хочу напоследок подарить себе пару глотков свободы. Давно пора. Надо было сделать с ним то же самое, что сделала Мэри Шелли со своим чудовищем; хотя бы сейчас возьму чистый лист и завершу начатое. По иронии судьбы я пускался во все тяжкие, чтобы от него отделаться, а теперь вынужден его вернуть, чтобы уничтожить.
Старый Гарри всегда спускается к завтраку первым, потому что ему важнее поесть, чем поспать. Прихожу – а он уже сидит за столом в гордом одиночестве. Вообще-то я не голоден, но беру со стойки один ломтик тоста и стакан апельсинового сока, а потом подсаживаюсь к Гарри. Тот даже не дрогнул. Дрогнула только гора апельсинового желе, которую он водрузил себе на тост.
Мы почти не разговариваем; я слушаю, как тикают настенные часы и как чавкает за едой Гарри. Меня, считай, здесь уже нет. Выбраться отсюда труда не составит. Только старину Гарри покидать жалко. В том смысле, что завтракать ему отныне придется в одиночку.
Гарри, окликаю его.
Прощаться не собираюсь, хочу просто перекинуться с ним парой слов, пусть даже ничего не значащих.
Гарри, а воробьи зимой улетают на юг?
Сам не знаю, с чего это я про воробьев вспомнил, повода никакого не было, просто выпалил первое, что в голову пришло.
Гарри поперхнулся; маленький кусочек тоста с апельсиновым желе вылетел у него изо рта и приземлился между нами.
Дьявольщина! Дались тебе эти воробьи! Чтоб тебя!
Не понимаю, какая муха его укусила. Наверное, он сегодня не расположен беседовать – с ним такое по утрам бывает.
Я что хочу сказать, втолковываю ему, мне просто интересно, почему одни птицы улетают, а другие нет.
Правда, под конец я уже перехожу на шепот, потому что не хочу напоследок огорчать Гарри. Он и так разволновался, я же вижу. Весь покраснел, закашлялся, как будто у него кусок в горле застрял.
У меня реально нет аппетита; я вообще мало ем. Отодвигаю свою тарелку. И вдруг на меня накатывает такое чувство, что медлить больше нельзя – нужно срочно уносить отсюда ноги к чертям собачьим. Не потому, что Гарри меня достал или еще что, – просто накатило, и все.
Возвращаюсь к себе в комнату, ненадолго присаживаюсь на кровать. Оглядываюсь по сторонам и вижу знакомые предметы, сто раз виденные. Письменный стол, на нем фотографии в рамках: Мэри, Дэниел с семьей, Фиби со своими детишками; над стенным шкафом – полка для шляп, на прикроватной тумбочке – лекарства.
Флаконов с таблетками должно быть три штуки: доктор Розен прописал мне по одному лекарству от каждого моего недомогания, которое собирается вылечить, но сейчас мне на глаза почему-то попались только два таких пузырька. Третий, наверное, в ванной стоит. Флакон под желтой крышечкой – от мочевого пузыря, под голубой – от головокружения, под белой – от депрессии.
Доктор Розен еще молод, а в глазах печаль, как у нашего лабрадора – был у нас когда-то пес. Когда именно – точно сказать не могу, но знаю, что был. Звали его Рудольф; прожил у нас четыре года, а потом его машина сбила.
Он тут недавно – это я про доктора Розена. Они с женой решили сюда переехать, чтобы их дочки росли на свежем воздухе. Его семейство, оправленное в рамочки, выстроилось в одну шеренгу лицом к нему на его письменном столе. Докторов, как видно, еще на студенческой скамье учат оправлять свое семейство в рамочки и выстраивать на столе. Когда пациенты это видят, они думают, что ничего плохого с ними случиться не может. Как-никак, доктор всю свою родню поставил за ними приглядывать. Короче, место он выбрал с умом. Чего-чего, а свежего воздуха у нас хоть отбавляй.
Беру пузырек под желтой крышечкой, но не открываю. Медленно верчу в пальцах так и этак, таблетки внутри перекатываются со зловещим шорохом. Отсюда мне хорошо видно кляксу на оконном стекле, и я представляю себе, каково это – пробудиться от ночного сна, выпорхнуть из лесной чащи, пролететь над садом и – бах! – врезаться в невидимую стену. Я бы прямо в воздухе окочурился, не долетев до земли. Фигово было бы так окончить свои дни, точно говорю.
Что-то мне тревожно, не могу усидеть на месте; встаю, опять поднимаю раму и смотрю вниз, на воробья. Замечаю, что мир больше не молчит. Слышно, как ветер с глухим шипеньем пробирается сквозь кроны деревьев и скользит по крыше дома. Почему-то мне становится жалко доктора Розена. Это чувство всплывает откуда-то снизу, как мыльный пузырь, а жалко доктора мне потому, что он расстроится, когда узнает, что я не взял с собой назначенные мне таблетки.
Но таблетки теперь ни к чему; самочувствие у меня превосходное. Кроме того, сумку я брать не собираюсь, а таскать три аптечных пузырька в карманах мне не улыбается.
Раз вещи собирать не нужно, заняться мне особенно нечем; достаю из шкафа темно-синюю куртку, набрасываю на шею шарф и в последний раз, уже на ходу, смотрюсь в зеркало.