Эмили встряхнулась, все еще вздрагивая, уткнулась в материнскую блузку, намочила ее слезами. Элоиза не переставала ее поглаживать. До шести лет Эмили ничего не боялась, после эта царственная девочка внезапно стала уязвимой. «Как я тогда ни ломала голову, — думает Элоиза, — так и не поняла, что произошло, только с тех пор Эмили измеряет свое существование не приобретениями, а утратами. Господи, да ведь ни ее отец, ни я сама…» Вот оно что.
— Что он тебе сказал, этот кретин, — шепчет она на ухо дочке, — ну, расскажи мне, что такого ляпнул дедушка Андре? Это вполне в его стиле!
Эмили широко раскрыла глаза:
— Так ты знала?
— Нет, я и теперь ничего не знаю, только догадалась. Мой отец, один из немногочисленных отростков Камиллы, способный кому угодно надолго испортить настроение. Твоя сестра тоже, но дело не в ней. Ну, давай рассказывай! Тебе было шесть лет, и…
— …и я вернулась из школы с кучей хороших отметок. Показала их ему. Он только плечами пожал: «Это не помешает тебе подохнуть, как и всем остальным».
— Почему ты сразу ничего мне не сказала?
Молодая женщина нерешительно отводит глаза:
— Знаешь, это ведь не один раз было. И каждый раз он цедил, что ты у нас только одна такая идиотка, которая не замечает, что все совершенно бесполезно.
Элоиза покачала головой:
— Ни малейшего сомнения, папочка меня любил! — Она засмеялась, а потом, с горечью в голосе, рассказала про Амаду, про палочку, сломанную «ласковыми» руками бабушки Камиллы, рассказала обо всем, что ей пришлось пережить, чтобы в конце концов прийти к тем же выводам, что и ее дочь. Вот только она из-за этого не страдала. Другой характер.
— Я должна была заметить, что ты расстроена, маленькая моя. Прости меня.
Эмили, смутившись, приложила палец к материнским губам:
— Я сама должна была признаться, мама.
И они со зрелой нежностью улыбнулись друг другу. Вот когда Эмили окончательно повзрослела. Элоиза объявила об этом с заразительным ликованием, и дочь засмеялась сквозь слезы.
Ганс смотрел на них издали, ни во что не вмешиваясь. Фред, которому смертельно хотелось подойти, довольствовался тем, что с жадностью, несчастными глазами следил за ними, ловя радостное выражение на их лицах.
— Ты видишь Фреда, девочка? Его надо любить, о нем надо заботиться. Он получил еще более жестокий урок, чем ты, и сестры по-прежнему его не признают. Конечно, держа Фреда на расстоянии, они выступают против отца, но что от этого меняется? Для всех этот парень — лишняя деталь головоломки. Но ведь он настоящий Дестрад, и с этим не поспоришь!
— Что тут поделать, — вздохнула Эмили. — В их глазах он остается… Хотя я прекрасно знаю, что Марианна сама его забрала, и они тоже это знают…
— Ну и что? Разве не надо ему забыть об этом? Разве не надо, чтобы и другие перестали об этом думать? А теперь… Фред, тебе тоже хотелось бы, чтобы дерево осталось стоять?
Мальчик улыбнулся:
— В жизни не всегда получается так, как хочешь, правда, Та?
Они крепко обнялись. Элоиза, обернувшись к дочери, шепнула:
— Понимаешь, о чем он?
Темнеет, пора идти к машинам. Вода, оставшаяся у них за спиной, лежит спокойной гладью. Элоиза идет впереди, напевая, не оборачиваясь к тому, что покидает. Эмили запыхалась, ей трудно спускаться, живот мешает, она цепляется за руку одной из двоюродных сестер:
— Хорошо, что ты здесь, Франсуа про меня забыл!
— Ничего подобного! — Франсуа, нагруженный как ишак, ковыляет у них за спиной. — Но у меня всего две руки.
Ганс посвистывает, потом умолкает. В сумерках с изумленным пыхтением взлетает какая-то птица, домовый сыч или сипуха, уже вернувшаяся на эти берега, а может, даже и не улетавшая отсюда. Хорошо тем, у кого есть крылья.
— Вот если бы мне крылья, такие, как у орла… — завывает Ритон, его просят замолчать, не портить красоту минуты.
Уже совсем ничего не видно под ногами.
— Эмили, иди осторожнее, — надрывается Франсуа откуда-то издалека.
Фред возвращается к нему, берет у него из рук сумки:
— Иди, помоги ей, твое место там.
Франсуа вздыхает: Фред потрясающий парень, он-то не знал, как и быть, — и бросается вперед, к Эмили, она безмятежно его дожидается.
— Мне стало намного легче после того, как я поговорила с мамой, — говорит она. Пересказывает ему разговор, смеется, они уходят, прижавшись друг к другу, ни на кого не глядя. Одна из дочек Ритона, Фрамбуаза, кричит:
— Фред, подожди! С какой стати ты должен тащить все! Папа, ты все-таки мог бы ему помочь.
Элоиза переглядывается с мальчиком поверх голов. У Фреда серьезный взгляд человека, навидавшегося того, что ему не следовало бы видеть так рано. Но достаточно было немного потерпеть, и вот первый шаг уже сделан.
— Надо же, лентяй какой, — ворчит Фрамбуаза и с широкой улыбкой хватается за ручки одной из сумок, — ну-ка, дай мне это, я понесу.
— Давай вдвоем, — предлагает Фред.
Они идут дальше, сумка покачивается между ними. Фрамбуаза все еще брюзжит: «Ну, Ритон, какой же ты эгоист!» — и насмешливый взгляд отца становится для нее откровением.
— Ну да, вот именно! Нельзя же заставить Фреда волочь все ваше барахло!
Элоиза возвращается назад, легонько поглаживает того и другую:
— Вот видите, детки, нет другого ада, кроме того, который создаем мы сами.
Они смеются, но вид у них серьезный.
— А ты знаешь еще какие-нибудь истории про Жюли? — спрашивает Фред. — Она мне очень нравится.
Перепрыгивая с камня на камень, — а Ритон кричит ей, чтобы она перестала валять дурака в темноте, непременно что-нибудь себе сломает, — Элоиза поет:
— Сам, дорогой братец, дурака не валяй.
В воздухе словно ангелы пролетают. Ганс догнал жену, накинул ей на плечи пиджак:
— Надень-ка, сыро становится.
Все на минутку приостанавливаются, потом процессия снова трогается в путь.
Голос Элоизы крепнет, а шаги у всех тотчас становятся легче, каждый боится упустить хоть словечко.
— Совсем как раньше, — тихонько шепчет Фреду Фрамбуаза, — она рассказывала нам кучу всяких историй, чтобы мы засыпали с красивыми картинками в голове, это было так здорово. Знаешь, она потрясающе рассказывает, жалко, ты раньше не слышал.
— …Жюли не хотела выходить замуж. «Мужчины мне быстро надоедают», — объясняла она матери, которая на нее наседала. «Отстань, чего прицепился, — огрызалась она, когда отец начинал нудить, — можно подумать, я вам дорого обхожусь, да я работаю здесь больше всех!» — «Вовсе не то меня заботит, — бормотал старик, — я прекрасно знаю, что ты берешь на себя больше других, но ведь, когда ты состаришься… И потом, разве тебе не хочется иметь детей?» — «Мне нравятся готовые дети, — смеялась Жюли, — разве я не имею на это права? У меня полным-полно племянников и племянниц, так зачем мне самой-то трудиться?»
Вокруг Элоизы, от которой Дедуля не раз слышал похожие речи, вспыхивают смешки. «Да здравствуют дети, выходящие в доспехах из бедра Юпитера!» Такую вот фразу произносила она в свое время. Что не помешало ей родить троих, и даже четвертого, того, о ком никогда не говорят вслух, умершего однажды ночью в своей колыбели.
Когда Элоиза в задумчивости застывает, бросив все дела, когда хватает на лету кого-то из соседских ребятишек, чтобы посмотреть ему в глаза, — а они это просто обожают, как ни странно, и тут же бегут объявить матери: «Элоиза сегодня на меня поглазела», можно подумать, им выдали какой-то аттестат на будущее! — другим представляется, будто ее снова настигло горе, полное смерти и криков сожаления: однажды утром они с Гансом обнаружили в детской кроватке безжизненное тельце Эрика. Ганс часто его вспоминает, а Элоиза — нет. Она сама призналась в этом Ритону и порой принимается себя бичевать, потому что, в конце концов, должна же она горевать и плакать. А вот не получается. Он — никогда, упоминая о ребенке, она не называет его по имени, — он был всего-навсего сосунком с туманными глазами, — ничего, кроме пищеварительного тракта. В первую минуту она готова была руку отдать ради того, чтобы он — нет, не жил, но получил доступ к существованию, она это так называет… Но даже и это чувство угасло через несколько недель, вместе с явственным ощущением, что у этого ребенка не было лица, только рот, ноздри, глазные яблоки. Зародыш — такой же, как множество других, умерших до него, не успев посмотреть вокруг и научиться узнавать то, что видишь, не успев ничего распробовать, не успев начать думать…