Ганс нередко разглядывал круглую черепицу, которая за эти годы обошлась им в не менее круглую сумму, потом улыбался: «Дети тоже недешево обходятся», как ворчал когда-то отец его жены, и что с того? Разве радость, счастье, воспоминания под этой старой крышей имеют цену? И вместо того чтобы поменять «тарахтелку», как говорил Ритон, они продолжали ездить на двадцатилетием «пежо»: триста тысяч километров и пледы, скрывающие трещины обивки раскладывающихся сидений, столько раз гостеприимно принимавших его самого и его молочных братьев, когда они, опоздав на последний паром, должны были ждать первого утреннего.
Давно все это было, Ганс больше и не собирается на остров, там стало слишком людно. На том месте, где стояла хижина его кормилицы с крашеными в синий цвет дверями, землю поделили на участки и понастроили уродливых домишек, которые лепятся один к другому, словно ячейки в пчелиных сотах… И его собственные дети выросли на других берегах, далеко от свежего ветра. Как ни уговаривал себя Ганс, а все же море не стоило океана, тем более такое море, без приливов и отливов. Но он немало поплавал по разъяренным водам, вскоре ему только и останется, что вспоминать свое штормовое прошлое на разморенном от зноя берегу.
А вот Элоиза позволяла воспоминаниям нахлынуть на нее в те безмолвные часы, когда ждала возвращения всех остальных: мужа, сына и дочек. Ганс с возрастом не утратил соленого привкуса ночной вахты на губах. Он теперь ходил на судах со все более и более сложным управлением, что в каком-то смысле помогало ему готовиться к отставке. В день, когда океаны превратятся во всего лишь следы волн на контрольных экранах, — в этот день он, несомненно, с облегчением сойдет на берег. Командовать — не его дело, вернее, уже не его. На весах его пристрастий одна только открытая вода… ну да ладно, час подведения итогов, конечно, приближается, но без поспешности. «Незачем заранее бояться будущего, оно еще не наступило!» — старая истина, которую открыл Элоизе Дедуля и которая прошла с ней через всю жизнь.
Дети росли, у Элоизы набирались год за годом, так ведь по-другому и не бывает, правда? И не так уж это печально, напротив… Ради того, чтобы нормально растить детей, она решила работать преподавателем на полставки, уделяя куда больше внимания душевным тревогам, чем орфографическим ошибкам. А все эти поколения, подталкивавшие ее в сторону последней ямы, медленно деградировали, переставали воспринимать написанный текст, сохраняя лишь беспамятную устную речь. Но тут тоже ничего не поделаешь… Впрочем, с недавних пор кое-что сдвинулось с места. И, вопреки всем ожиданиям, даже зашевелилось благодаря Интернету. В жизни бы не подумала, что новый способ общения сможет возвратить вкус к написанному слову! А теперь ребятишки просят ее проверять «мейлы», и она, мягко делая замечания, правит их послания, а они терпеливо выслушивают, отвечая: «Да, мадам, конечно же». Правда, со стариками приходится набираться терпения… Ничего, рано или поздно и они вернутся к книге: когда почувствуют потребность оставить след, поймут, что ничего не пишется ни на сквозняке дыхания, ни на экранах, которые гаснут от одного щелчка кнопки.
Да, дети растут, особенно в высоту, они так вытянулись, что теперь им приходится нагибаться к ней, как когда-то она склонялась над ними. Господи, до чего же быстро летит время! Но думать об этом было счастьем, и Элоиза обнаружила, что улыбается, разглядывая свои усталые руки и вспоминая день, когда случайно вошла в ванную, где Эмили, старшая из девочек, лихорадочно блестящими глазами вглядывалась в свое отражение. Элоиза, на минутку задержавшись, прошептала только для них обеих: «Да, дорогая, ты красива, да, любви дана эта власть — озарять лица…» А девушка — уже девушка! — покраснела и засмеялась: «Что это тебе в голову взбрело, мама?» — но глаза отвела. Вскоре после этого расцвет Эмили несколько увял, а потом она вновь похорошела, на этот раз всерьез и надолго. «Жизнь идет с запинками», — думала Элоиза.
Все происходит одновременно… Ганс собирается в отставку, Эмили, чьи первые волнения, как выразился ее дядя, прихватило морозом — вот что значит расцвести слишком рано, не по сезону! — Эмили скоро выйдет замуж за Франсуа, спокойного парня, который дожидался в тени другого, «пустого номера», как заявил бы Дедуля. «Эмили хочет втереться в хорошую семью, — перешептывались немногочисленные оставшиеся святоши и, сделав сладкое лицо, интересовались: — Ну, когда же, наконец, деточка? — а за спиной скрипели: — Ох уж эти молодые, так торопятся под венец, что нередко застревают по дороге…»
Элоиза, в чьих волосах едва-едва замелькала седина, не переставала улыбаться. Все, как и прежде, забавляло ее, только по-другому. Она и сейчас любила бродить по берегам прудов. Теперь за ней шел не Дедуля, а Ганс, ни на шаг не отставая, чуть не наступая на пятки. Раздражался, а все-таки хотел посмотреть, как она бросает копье, или, вернее, подстеречь на почти не изменившемся лице тайное, ничуть не постаревшее ликование. Потом он тащил ее к понтону, где стояло на якоре его тридцатитрехфутовое пятидесятилетнее судно, потрепанное всеми бурями и выстоявшее, по крайней мере, против штормов времени, одно из, как он говорил, «на совесть построенных судов», сделанных из крепкого, не подверженного гниению дерева, которое привозили когда-то из Африки, — и на целый день забирал Элоизу с собой. Каждому свой черед, так ведь?
Она, прежде более чем сухопутная и земная, все-таки привыкла плавать. Море дарило ей парусники, перелетных птиц ее самой первой мечты, и она снова улыбалась мысли, рожденной когда-то голубым камешком… так давно! Да, время вытекало, словно вода из ванны. Не очень-то поэтично! Но у времени не было ни места, ни обычаев. В каком-то смысле это успокаивало. Элоизе повезло: красивая жизнь, красивая любовь.
О, конечно же, и им с Гансом случалось поспорить, и они объявляли друг другу войну, выступали один против другого, оскалив зубы, ожесточенно друг на друга нападали. Были кое-какие… скажем, интерлюдии. Были другие тела, были случайные женщины в затянувшихся плаваниях по далеким морям: и тот суровый и молчаливый черноглазый мужчина, и та сумасшедшая баба, тонувшая в густых, словно мех золотистой нутрии, волосах, которая пыталась убить Элоизу, крича, что Ганс любит только ее, а Элоиза должна уступить ей место, и это внезапное возвращение молодой страсти, словно реванш… — солнечные удары без завтрашнего дня. И в голове у Элоизы звучала песенка, напоминавшая о реальности плоти: «Надо ж телу порадоваться». Но этому было не растопить ни огорчений, ни сожалений. После того как лихорадка, что терзала ее, унялась, в один из тех вечеров, когда совесть всматривается в себя, Элоиза ушла куда глаза глядят и долго бродила в непроглядной ночи, стараясь держаться поближе к садам и оградам и ориентируясь на слабые запахи мокрых кипарисов и цветущего розмарина. Она старалась как можно точнее взвесить свою жизнь. Существование и благоухание, желания и слабости были связаны между собой. Но все и всегда — удовольствие, и это надо неустанно себе повторять — все, даже неверность другого…
А когда Элоиза вернулась к дому и вошла в калитку, Ганс, сидевший неподалеку под свисавшими ветвями жимолости, сказал ей приглушенным, но спокойным голосом: «Я здесь, я ждал тебя». Она подошла к нему: «Каждому свой черед, Ганс…» Она долго простояла рядом с его креслом, потом положила руку ему на шею, и он наклонился, чтобы пальцы пришлись куда надо. Больше ни он, ни она ничего не сказали, Ганс откинул голову, прислонился к ее бедру, и Элоиза почувствовала, как его кровь под ее ладонью успокаивается. Жизнь продолжалась, и он боялся потерять жену, и хорошо, справедливо было то, что страх перед разлукой не всегда на одной стороне.
Годы спустя она почувствовала, как давит Гансу на затылок застарелая злоба. Другой. Другой стоял тут, на противоположном тротуаре, и с окаменевшим лицом смотрел на них. Ганс, шедший рядом, напрягся, его рука властно сжала ее локоть. Вот оно что, иногда ревность приживается и на обломках. Да ведь это все осталось позади, разве нет?