– Обожаю дождливые дни. С детства. Мне всегда казалось идиотизмом, когда люди говорят о дожде: «плохая погода». Почему плохая погода? Вы сами сказали что-то подобное, когда мы вышли из Суда. Правда? Но подозреваю, что вы сказали это только ради того, чтобы хоть что-то сказать, потому что неудобно себя чувствовали и не знали, как прервать молчание. В любом случае, не важно.
Я продолжал молчать.
– Серьезно. Это же нормально. Наверное, это я ненормальный. Но чувствую, что у дождя незаслуженно плохая слава. Солнце… не знаю. Когда солнце, все кажется слишком простым. Как в фильмах этого парня, как его зовут? Палито Ортега. Эта нарочитая простота всегда меня бесила. Солнце, полагаю, слишком разрекламировано. И поэтому меня раздражает это пренебрежение по отношению к дождливым дням. Как будто это проклятое солнце не может вынести того, чтобы мы, те, кто не чтит его, как язычник, могли бы спокойно и полностью насладиться хорошим дождливым днем.
К этому моменту слушание и созерцание Моралеса поглотило меня целиком. Это была самая длинная речь, которую мне до сих пор доводилось слышать от него.
– Идеальный день для меня таков. – Моралес позволил себе небольшой жест руками, как будто указывал места актерам в фильме, в котором был режиссером. – Утро с тяжелыми облаками, много грома и хорошенький дождь на целый день. Я не говорю «ливень», потому что солнечные придурки начинают хныкать вдвойне, когда город промокает. Нет, хватит просто ровненького дождика до самой ночи. До глубокой ночи, вот так. Чтобы засыпать под шум капель. И если можно добавить еще чуть-чуть грома, то так даже будет лучше.
Он помолчал минуту, словно пытаясь вспомнить одну из таких ночей.
– Но это… – он скривил рот в отвращении, – это надувательство.
Я надолго задержал взгляд на лице Моралеса, который продолжал смотреть на улицу с выражением отчаяния. Я полагал, что на работе у меня выработался иммунитет к эмоциям. Но этот парень, сидевший откинувшись на спинку стула и потерянно смотревший на улицу, только что смог облечь в слова то, что я и сам чувствовал с детства. Наверное, в этот момент я осознал, что многое, даже слишком многое в Моралесе напоминало мне меня самого или «того меня», которым я когда-то был. Я был вымотан тем, что каждое утро, едва проснувшись, напяливал на себя силу и уверенность, словно костюм – или, еще хуже, словно маскарадный костюм. Видимо, поэтому я решил, что помогу ему всем, что в моих силах.
11
Хотя я знал, что рано или поздно настанет момент подшивать дело в архив, я старался оттягивать это самым старым и бесполезным способом, который только знал: прогоняя воспоминания о нем всякий раз, когда они ко мне приходили. И поэтому, из-за бессмысленности моего упорства и неизбежности обстоятельств, момент настал со всей своей беспощадной пунктуальностью, разрушавшей в этой игре все мои ошибочные ходы из отрицания и перенесения сроков.
Как-то в конце августа я сидел в своем углу в Секретариате, оформляя одно освобождение из-под ареста. Ко мне подошел секретарь Перес с делом в руках. Когда он швырнул его на мой стол, оно плюхнулось с шелестящим грохотом.
– Оставляю тебе убийство в Палермо на закрытие.
На нашем жаргоне «оставлять убийство» означало просить меня вынести заключение, «в Палермо» – название по месту происшествия, потому что у нас не было ни одного задержанного, чтобы дать делу его фамилию, и «на закрытие» – именно поэтому Перес просил меня о завершении: три месяца процедур без каких-либо положительных результатов, никаких следов и версий для следствия. Отмолотили – и в мешок. Прощай, дело. Тысячи раз проходили у меня подобные случаи, наиболее легкие из них я отдавал своим подчиненным. Но здесь я сопротивлялся, потому что для меня это было не убийство в Палермо, а дело о смерти жены Рикардо Агустина Моралеса, и я сам себе пообещал ему помочь во что бы то ни стало. И правда состояла в том, что до этого момента я мало что смог сделать.
Я отложил дело, над которым работал, и пододвинул к себе папку с синими каракулями: «Лилиана Эмма Колотто, простое убийство». Открыл, перевернул листы. Все то же, что и ожидал увидеть. Начальный акт из полиции с рапортом офицера, прибывшего первым на место убийства по вызову обеспокоенной соседки. Описание того, как было обнаружено тело. Результаты лабораторий. Запись об оповещении сотрудника Следственного Суда, то есть меня. Меня, едва проснувшегося и ответившего на звонок в кабинете судьи, с этим козлом Романо, скачущим от радости вокруг меня. Рапорт Баеса среди показаний свидетелей. Фотографии сцены преступления. Я пробежал их бегло, хотя успел заметить мысок своего ботинка рядом с рукой жертвы на одном из боковых планов, который снимается с правой стороны от трупа. Быстро перешел к листам, содержащим заключение о вскрытии (ко всем этим описаниям я, честно говоря, испытываю отвращение), однако одно из заключений заставило меня остановиться.
Изнасилование… смерть вследствие удушья… и третье заключение? Как-то я упустил из вида заключения из лаборатории, которые пришли несколько недель назад. Хотя казалось, что дальше уже некуда, однако все обстоятельства этой истории все еще могли усилить боль, даже после смерти. Я с дрожью продолжил читать заключение, хотя пока еще не появились никакие новые сведения. В продолжение шла эта дикая комедия Романо и Сикоры с рабочими: два листочка, исписанные «чистосердечными признаниями», которые этот баран Сикора выбил из бедолаг. Потом копия моего заявления в Палату о нелегальных действиях и результаты медицинского обследования обоих заключенных.
Я вспомнил о Романо, это происходило каждый раз, когда я смотрел на его пустой стол. Его убрали сразу после моего заявления. Поначалу я опасался, что его сотрудники затаили на меня злобу, хотя, в конце концов, мы были сотрудниками одного и того же отдела. И мои отношения с ними остались такими же сердечными, что однажды я сам себя спросил: может, положа руку на сердце, они мне благодарны за то, что я избавил их от этого кретина? Я продолжил, оставалось всего несколько листов. Перевод дела из полиции в Суд, показания свидетелей, взятые в нашем Секретариате, где все они ограничились подтверждением уже сказанного. И последний лист, какой-то дополнительный медицинский отчет (что-то об исследованиях внутренностей, ничего нового для общей картины, в любом случае я его боязливо отложил к остальным).
На оборотной стороне последнего листа с краю карандашом была начеркана сегодняшняя дата. Ее, наверное, написал Перес, следуя выразительным инструкциям нашего судьи: «От любого дела, переведенного в отдел из полиции и не имеющего виновных или подозреваемых, надо отделаться за два месяца. Максимум за три». Все бы ничего, если бы Фортуна делал так по методике, но нет, так получалось из-за того, что на большее ума не хватало. Его истинным девизом было: «Чем меньше дел, тем лучше». Отсюда эта мания сдавать дело в архив, если по нему никто не проходит, как можно раньше. И не важно, кража это или убийство.
Я представил себе следующий шаг. Вставляю лист с памяткой в печатную машинку, строгое оглавление и резолюция в десять строк, гласящая о закрытии дела, без проходящих по следствию, с рекомендацией полиции продолжать поиски для выявления виновных. Это чтобы все прилично выглядело. На деле это обычное свидетельство о смерти для дела: дело в архив – и прощайте навсегда!
Я просмотрел заново папку с документами. Откровенно говоря, ничего и нигде. Черт, этот шарлатан Фортуна и прихвостень Перес оказываются правы, черт побери! Я дошел до вскрытия и опять остановился на заключениях. Спросил себя: знает ли Моралес то, что я сам только что узнал? Полагаю, нет. Я подумал об этой молодой и прекрасной женщине. Молодая, прекрасная, изнасилованная, мертвая и брошенная в спальне на полу.
Моралесу нужно сказать. Я был уверен, что в душе этого человека с достатком хватит сил, чтобы выдержать столько боли, но лжи он не вынесет. Тем не менее сообщать ему одновременно то, что я собирался рассказать, и то, что дело мертво и сдано в архив, это уже слишком.