Второе интермеццо
— Микель, Микелино! — юноша, почти мальчик отступает в испуге перед громадной, еще одетой в леса статуей.
Упрямый подбородок, изящно, но не жеманно покоится на плече рука с пращой, выдвинутая вперед нога не скрывает мальчишескую угловатость еще не созревшего тела, и шелковистая кожа, одевает упругие мышцы, готовые взорваться в мощном, броске. Меж балками запутанных, лесов появляется веселое асимметричное лицо, изуродованное перебитым носом.
— Микель, это я? И ты покажешь всем, — даже это и то, что меж ног?
— Ах ты, глупый птенец, — ну, да! ну, да! — я покажу тебя всего и сохраню навечно таким, каким знал тебя и ночью и днем, я сохраню твой запах и твои бедра, твой крепкий зад и вены на ласковых, сильных руках. И самое занятное и веселое во всей этой игре то, что грядущие поколения будут считать тебя образцом мужественности!
Скульптор спрыгивает с хрупких, готовых, обрушится лесов, и ловким обезьяньим движением вскакивает на плечи своей ошарашенной модели. И оба они, мальчишка и умудренный жизнью и интригами муж, весело барахтаются в песке у подножья равнодушно глядящего в бессмертие Давида…
III
Догорали кострища деревень, голод брел по России, гоня перед собой стада людей. В этом потоке замелькала белокурая Петькина голова. Стиснутый вшивыми телами, голодный, очумевший от окружающего его шума, от разрухи и мелькания человечьих судеб, катится он по теплушкам товарных поездов с единой надеждой зацепиться, найти хоть какое-нибудь пристанище, отогреться, отоспаться… В этом бурливом водовороте зародилась в его голове сумасшедшая мысль: найти пропавшего много лет назад отца. Должна же была быть хоть какая-нибудь цель у его блужданий! И тут вспомнил он, что бабка сказывала; «Говорят, отец-то твой в Москве торговлю какую открыл…» Эти случайные бабкины слова, может, и не сказанные, а приснившиеся ему, стали для Петьки как бы завещанием и руководством.
— Куда ты, паренек, топаешь? — спрашивали его попутчики.
— В Москву, к отцу еду, — уверенно и без запинки отвечал Петька.
— Ааа, — с уважением оглядывали его вопрошавшие.
Скоро он и сам поверил, что где-то в Москве есть у него отец, который ждет его не дождется… Но до Москвы добраться ему не удалось. Где-то в середине дня остановился поезд на полустанке, на подъезде к маленькой станции. А затем услышали втиснутые в теплушки люди странные звуки, точно крупный град забарабанил по крышам вагонов. Внезапно вскрикнул и помертвел старичок, что подкармливал Петьку всю дорогу. А затем ревущая, остервеневшая от страха толпа вынесла его из вагона на горящий перрон, разгромленный очередным налетом то ли белых, то ли красных, то ли зеленых банд.
Городок, где очутился Петька, привык к разрухе, к нищим, к беспризорным, и потому никто не обратил внимание на еще одного горемыку, появившегося на его тихих, заросших кленами и черемухами улицах. Петька присел у какого-то полуразваленного, почерневшего крыльца и впервые за последние четыре дня задремал, разморенный ярким весенним солнцем Проснулся он от нетерпеливых прикосновений чьей-то требовательной, но не грубой руки.
— Чего вам? — недовольно пробормотал Петька спросонья.
Улица была залита красно-малиновым закатным светом. Лиловые тени расчертили ее в косую линейку. Пахло росой и печеным хлебом.
— Я и говорю: чего ты здесь на улице ночевать устроился? — Веселый низковатый голос принадлежал крупному человеку с резким шрамом, белой змеей вившимся вдоль всей шеи и исчезавшим на остром кадыке. — Вставай, дурачок-белячок! Ночи у нас еще холодные. Идем ко мне, обмоешься, переночуешь, а там видно будет! Может, и приживешься, а если нет — поезда тут частые, поедешь дальше вшей кормить да людей смешить!
И голос, и сами веселые ласковые слова согревали Петьку и вызывали в его душе странное эхо бабкиных слов:
— … И живеть ведь твой отец гдей-то …
Как во сне, завороженно глядя в спину незнакомца, Петька поплелся вслед за ним вдоль быстро темневших домов. Незнакомец назвался Михаилом Петровичем, и Петька начал новую жизнь в фотографии «М.П. Пименова и Кº.», как значилось на вывеске. Собственно говоря, никакой Кº у Михаила Петровича не было. Просто занесло его после окопов и пороха в этот городишко. И вспомнил он свое старое ремесло, «светописателя» — фотографа по-иностранному, ремесло, которому обучился в северных столицах Питере и Москве. И стал Михаил Петрович неотделимой частью городского бытия. Свадьбы ли, похороны ли, помолвка или день Ангела, — как же обойтись без карточки, без «патрета» для украшения стен и поставцов на комоде. В студии Мишки-фотографа, как его полупрезрительно называли обыватели (свободная профессия всегда презирается ими), висели по стенам приятнейшие для глаза пейзажи: «грецкие» развалины, вазы на постаментах, ядовито-зеленые озера с лебедями, беседки и уходящие вдаль аллеи пальм. Для любителей бравых поз на деревянном чурбане покоилось хорошее казачье седло. Для детишек же были припасены огромные, в рост двухлетнего ребенка, куклы и медведи.
Приведя Петьку в свое незамысловатое жилье, Михаил Петрович весело захлопотал, быстро растопил печь, согрел бачок воды и повел Петьку мыться в баню, что по местному обычаю ютилась на краю огорода неподалеку от дощатого нужника.
В полумраке предбанника Петька подавленно молчал и озирался, ошеломленный небывалой суетой вокруг его личности. Михаил Петрович заставил его раздеться, разделся сам и стал парить и растирать Петькино тело, задубевшее от грязи, холода и ветра. Одежда его была безжалостно сожжена в ярко пылавшей печке. И длинная рубаха Михаила Петровича была приготовлена и лежала на сухой широкой скамье. В сумраке, освещаемый лишь светом потрескивающей лучины, Петька смущенно отворачивался и прикрывался руками.
— Ну, чего ты, — прикрикнул на него Михаил Петрович. — Чай, мужик я! Ишь ты, какой нежный да свежий. Только вот ребра торчат, да сала на жопе маловато…
Большой, по звериному волосатый, он вертел и шлепал Петькино тело точно мячик, оттирая его от грязи и насекомых. Петька вздрагивал от незнакомых, ласково-грубых прикосновений, вызывавших в памяти недалекое мирное прошлое: бабкины сильные руки, натиравшие его маслом, теплый вечер и далекое ржание коней, темный взгляд и грудь, упрямо выпирающую из белой рубахи. И потому Петька задубел в своем смущении, чувствуя как его срам тяжелеет и наливается кровью. Потом они долго, неторопливо пили чай на кухне. Петька прихлебывал горячую жидкость, ощущая, как струйки пота бегут вдоль по хребту. Свет керосиновой лампы делал его лицо еще более молодым и нежным.
— Ты у меня как девушка юная, — шумно хохотал Михаил Петрович, но глаза его были серьезными и напряженными. И взгляды пристальные из-под густых рыжих бровей будоражили и тревожили Петьку. — Ну, идем спать-ночевать, красна девица! Ложись в большой комнате на диване. Вот тебе подушка да простынка, а вот одеяла второго я не припас. Шинелью укроешься, хоть и старая, но теплая — всю войну в ней прошлепал. Отдыхай, а утром работать начнешь!
Ночью Петька проснулся от какого-то движения или, вернее, вибрации воздуха. Темная тень склонилась над ним и большая рука гладила и ласкала его щеку. Петька повернул голову и прижался губами к грубой, пахнущей химикалиями коже.
— Спи, спи, дурачок, блондинчик, — прошептал густой голос.
И Петька испытал сильнейшее желание принадлежать этой силе, этому шепоту, этому терпкому мужскому запаху…
Михаил Петрович обучил Петьку орудовать немудреной аппаратурой, как он торжественно называл софиты и простыни. Петька должен был налаживать свет, усаживать клиентов и даже «наводить фокус». Но большую часть времени он проводил в проявочной. Освещенный адским, красным светом, словно загипнотизированный, смотрел он в прозрачно-черную глубину ванны, где совершалось волшебство: на белой бумаге появлялось бледное, быстро темневшее изображение. Оно выплывало из водных глубин, становилось объемным, оживало, улыбалось или хмурилось, становясь частью Петькиного мира. И он стал жить в этом мире глаз, губ, щек, морщин. Стал придумывать для них истории, сентиментальные, душещипательные. Отогретый, откормившийся, Петька оказался сочинителем и фантазером, занимавшим своими историями Михаила Петровича, который быстро привык к Петькиной говорливости и терпеливо отвечал на его расспросы о Питере, о войне. Вечерами Михаил Петрович обучал Петьку грамоте и счету.