Самыми тяжелыми были семь месяцев в Благодатском руднике. Затем — три года в Читинском остроге. И за эти три года — три тяжкие утраты: в январе 1828 г. умирает двухлетний Коля Волконский, оставленный далеко на родине на попечении родственников; в сентябре 1829 г. — смерть любимого и уважаемого отца, простившего непокорную дочь перед смертью («это самая удивительная женщина, которую я когда-либо знал» — его последние слова); наконец в августе 1830 г. умирает дочь Софья, не прожившая и дня…
А Мария Николаевна все старается держаться. Еще в 1829 г. из Читы она пишет брату Николаю: «Я достигла цели моей жизни»[238] (Николай Раевский, кстати, первое письмо сестре прислал только в 1832 г., но и в этом письме чувствуются прежние враждебность и непримиримость к Сергею Волконскому). Эту же мысль о «душевном удовлетворении, спокойствии» Мария Волконская повторяет и в письме родителям Василия Ивашева 27 сентября 1830 г. из Петровского завода: «Наконец достигла я цели последних четырех лет моей жизни, а именно — соединиться в остроге с моим мужем».[239]
В Петровском заводе появляются дети: в 1832 г. сын Миша, через три года — дочь Елена. Личная жизнь наполняется совсем другим содержанием. Меняются и ее письма: теперь уже в них нет ничего о муже, все — о детях.
В самом деле, Волконская прекрасная мать: неустанно печется о здоровье детей, руководит их воспитанием, затем образованием. Сдержанный и иронический Михаил Лунин, наблюдавший Марию Николаевну в этой роли, создает настоящий гимн материнству: «После двух недель, проведенных на охоте, я отправился к NN. Было поздно. Она обычно убаюкивает свою малютку Нелли, держа ее на руках и напевая своим молодым голосом старый романс с ритурнелем. Я услышал последние строфы из гостиной и был опечален тем, что опоздал. Материнское чувство угадывает. Она взяла свечу и знаком показала, чтобы я последовал за нею в детскую […] Мать, счастливая отдыхом дочери, казалась у постели одним из тех духовных существ, что бодрствуют над судьбою детей».[240]
Но в ней горит еще и общественный темперамент. И. Г. Прыжов, проведший несколько лет на каторге и поселении в Петровском заводе, записал в 1870-х годах рассказ старожила М. С. Добрынина о М. Н. Волконской: «Эта женщина должна быть бессмертна в русской истории. В избу, где мокро, тесно, скверно, лезет, бывало, эта аристократка — и зачем? Да посетить больного. Сама исполняет роль фельдшера, приносит больным здоровую пищу и, разузнав о состоянии болезни, идет в каземат к Вольфу, чтоб он составил лекарство».[241]
Можно сказать, что в какой-то степени женщины-декабристки предвосхитили общественное движение, мощно развившееся в 70-х годах, — хождение в народ. Только «хождение в народ» декабристок было вполне органичным, естественным проявлением их теплого, участливого отношения к простым людям, среди которых они оказались в Сибири. Им не приходилось, подобно народникам, для этого уходить из дому, рвать с родными. Помощь народу просто входила в их жизнь: помощь деньгами, медикаментами, безвозмездное лечение, обучение грамоте.
Во многих декабристских семьях, особенно бездетных, воспитывались дети-сироты или дети из многодетных бедных семей. Эти воспитанники получали не только материальное обеспечение, но и хорошее образование.
С народом декабристкам приходилось общаться прежде всего в собственных семьях — через прислугу, крепостных. Как говорилось выше, царь не разрешил лишить декабристок права на крепостных людей. Но для того чтобы взять крепостных в Сибирь, требовалось их согласие. Бывали случаи, когда прислуга выражала желание вернуться на родину. В декабре 1827 г., например, в III отделении велась переписка в связи с просьбой «девок» Авдотьи Пугачевой и Прасковьи Ивановой и крестьянина Андрея Лелякова, живших с А. Г. Муравьевой в Чите, отпустить их домой.[242] В большинстве же случаев отношения складывались по-другому. Няня Фонвизиных, Матрена Павловна, все сибирские годы провела вместе с господами и вернулась на родину с ними. Такой же честностью и преданностью отличалась Анисья Петровна у Нарышкиных. Вполне естественно, что женщины хлопотали о вольной своим слугам, и Мария Волконская в их числе.
Конечно, не надо идеализировать эти отношения. Хотя и «бывшие», лишенные политических и имущественных прав, «государственные преступники» оставались господами, барами, пусть добрыми, хорошими. Характерно ведь, что местные жители называли «Дамскую улицу» «барской» или «княжеской».[243]
… С 1836 г. Волконские живут в 18 верстах от Иркутска, в селе Урик: Николай I снизошел к просьбе умиравшей княгини и сократил срок каторги ее сыну на три года.
Жизнь становится значительно легче. Красота 30-летней Марии Николаевны не тускнеет. Одоевский воспевает ее в стихах, Лунин — в прозе.[244]
«Дорогая сестра! Я прогуливался по берегу Ангары с изгнанницей, чье имя уже внесено в отечественные летописи. Сын ее (красоты рафаэлевской) резвился пред нами и, срывая цветы, спешил отдавать их матери <…> Но величественное зрелище природы было только обстановкой для той, с кем я прогуливался. Она осуществляла мысль апостола и своей личной грацией, и нравственной красотой своего характера».[245]
Но слишком долго, томительно медленно, без надежды на освобождение тянулись годы в изгнании. Незаметно, постепенно меняются и характер, и взгляды на жизнь. Двенадцать лет в Сибири — и вот еще одно письмо Марии Волконской сестре Елене: «…Я совершенно потеряла живость характера, вы бы меня в этом отношении не узнали. У меня нет более ртути в венах. Чаще всего я апатична; единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу, — это то, что во всяком испытании у меня терпение мула, в остальном мне все равно, лишь бы мои дети были здоровы». [246]
Заметим сразу, что Мария Николаевна сгущает краски. Не говоря уже о несокрушимой энергии в личных, семейных делах, Волконская не утратила интереса и к жизни окружавших ее людей, товарищей мужа. Наиболее яркий и убедительный пример тому — участие в трагической истории с вторичным арестом Лунина.
В марте 1841 г. Михаила Лунина, продолжавшего в Сибири «действия наступательные» против властей, внезапно, среди ночи, арестовали и увезли из Урика, где он жил на поселении. Событие чрезвычайное и по его исключительности, и по предполагаемым последствиям. Естественно, что оно вызвало волнения, страхи, опасения, тем более что товарищи Лунина читали, многие хранили его противоправительственные сочинения, а некоторые помогали их создавать.
Известие об аресте Лунина быстро распространилось среди сибирских изгнанников. Вскоре об этом узнали в Москве и Петербурге. Екатерина Федоровна Муравьева с конца марта перестала получать письма от сыновей. «Я писала в Петер[бург], чтоб узнали отчего это, — сообщает она в волнении Н. Н. Шереметевой, — мне отвечали, что письмо есть, но оно остановлено, потому что они пишут, что жалеют об Лун[ине]. В это же почти время проезжал Рупер[т] и уверял меня, что мои все спокойны и один только Лу[нин] и что его дело совсем кончено <…> А в прошедшее воскресенье 25-го мая я получила письма от Кат[ерины] Серг[еевны] Ува[ровой] и Веры Алексеевны, в которых они меня умоляют как можно скорее приехать в Петербург, не теряя время, и опять повторяют, что письмо ко мне остановлено, и больше ничего не говорят…».[247]
На самом деле Никита Муравьев оказался в самой непосредственной опасности, так как помогал кузену в составлении его сочинений. Однако дело ограничилось арестом П. Громницкого, другого декабриста, секретарствовавшего у Лунина…