– В смысле? – не понял Никита.
– В смысле – вполне могу с ним разобраться, – махнул ручкой Пицца-Фейс. – Ты ему должен, он мне должен. А мне для работы пригодятся надежные люди, чтобы можно было доверять и не проверять. Ты как, не против? Дело денежное.
– В смысле? – в десятый раз повторил Никита, отупевший с голодухи, и вздрогнул, потому что неожиданно и неуместно в кафетерии призывно заржал жеребец-производитель.
– О, господи, – вздохнул Пицца-Фейс, вытащил из кармана мобильник, воспроизводящий страстное конское ржание, и призвал Никиту к молчанию, выставив вперед мизинчик. – Ну?! – грозным тенором сказал он в трубку и понес, и понес нечто Никите малопонятное: – Ты мне, Паваротти, не пой колыбельную, в болвана не играй мне. Агальцы в хабар запустишь, покромсаю. По бакланке пойдешь позориться с зелеными придурками, я могу, ты знаешь. Вот и не базарь, как необкатанный. И тараканить мне не вздумай, как раз на вилы сядешь. Через две недели, я сказал. Или ищи другого купчару – безмозглого и доброго.
– О, господи, – с мукой в голосе произнес Пицца-Фейс, захлопнув крышку мобильника и обращаясь к Никите, – ну непонятливый ты, Кит, какой! Я разбираюсь с твоим сатрапом Караденисом, а ты работаешь на меня. И не бесплатно работаешь, подчеркиваю, а за добрую зелень. Хоп?
– Хоп, – согласился Никита. А что еще оставалось делать?
– Тогда давай к шести подгребай к «Лимузину». Знаешь где? Вот и славно. Там и поговорим о делах наших суетных, о формах бытия и о девиантности сознания в пределах этих форм. Засим позволь откланяться.
Пицца допил коньячок, с мерзким скрежетом проехался в полукреслице от столика назад, поднялся, неосознанным, должно быть, жестом поправил штаны на животике, дурашливо расшаркался, сделал ручкой и уплыл, оставив озадаченного Никиту в одиночестве.
Было от чего озадачиться. С одной стороны, Пицца – старый кореш, всего несколькими годами старше, с которым пуд хлеб-соли съеден и выпита цистерна пива, не меньше, а с другой – этот разговор по телефону, слишком специфический, чтобы не настораживать. «И куда я лезу опять? – размышлял Никита. – В какое поганое болото?» И он задумался чуть не до сновидений. Но скоро встрепенулся: времени, чтобы сидеть и размазывать ситуацию, не оставалось, несмотря на то что впереди была еще долгая-долгая пятница, бесконечная и нищая, как дождь, последняя пятница сентября две тысячи пятого года.
Глава 2
При беспрестанно возникающих надеждах, при беспрестанно возобновляющемся доверии к людям и при повторяющемся каждый раз горьком разочаровании в них возможно ли, чтобы недоверие, злостная подозрительность, мстительность не свили себе гнезда в душе и не истребили бы в ней всех следов воистину человеческого начала, выражающегося в сердечной доверчивости, кротости и добродушии?
Э. Т. А. Гофман. Повелитель блох
– Я – сова-а, – пела Инна. – Я не стану ручно-о-ой. – И маленькая испанская гитарка у нее на колене, вся в трещинках и царапинах и с чьими-то полустертыми автографами на темно-лаковой деке, хрипловато резонировала, но она еще не утратила былой звучности, как и голос хозяйки. – Я не стану ручно-о-ой. Я – охотник лесно-о-ой. Я – сова-а-а. – И струны льнули к огрубевшим пальцам с неухоженными ногтями и благодарно заходились в переборе, слегка фальшивом от избытка чувств, и перламутровые кружочки, инкрустированные в черный гриф, светились ласковыми маячками.
– Нет, это не дело, – сказала Инна сама себе, хотя собеседница у нее имелась. – Ассоль, а если по-настоящему – Аська Солодова, что жила двумя этажами выше и спустилась со своих высот, чтобы не пить в одиночестве. А иначе какой праздник? Никакого, только лечение горькое и бесполезное.
– Инесса, давай лучше «Пролетарочку», – жалобно востребовала Аська и наплескала себе еще «Скобаря» (уже из второй поллитровочки) половину в рюмку, половину (грех сказать) на стол, потому что была тепленькая-тепленькая. – «Пролетарочка» чувствительная, все как в жизни, хоть сериал по ней снимай, а «Сова» твоя страшная и вообще не поймешь что такое, а не песня. Ворожба какая-то черным-черная.
И Аська запела, если можно назвать пением протяжные звуки, воспроизводимые всю жизнь пьяной женщиной. Начала Аська не совсем с начала, потому что начало, оказывается, без следа растворилось в водочке, и не выпаривать же было его, начало это самое, как соль морскую:
Эх, на заводе том была парочка:
Он был слесарь, рабочий простой,
А она была пролетарочка,
Поражала своей красотой.
А она была…
– Не дело это, – повторила Инна, будто не слышала Аськиного пения, и подкрутила слоновой кости колки, все в благородных трещинках и темных щербинках. Прошлась по грифу, пощипала струны, проверяя настрой, допила из своей рюмки и, совсем наплевав на Аську, продолжила про сову. – Я – сова-а. Я – сова, – повторила Инна и на один задумчивый момент, чтобы ушли в небытие все звуки в округе, чтобы Вселенная остановила на мгновение свою круговерть, прикрыла ладонью струны, а потом, когда перестала слышать, как нестройно голосит бренный мир за окном и внутри дома, запела:
Пусть не лгут, пусть не лгут
человечьи слова,
что хороший приют —
человечий приют.
Клетка мучит меня,
все леса – для меня.
Я – сова.
– Инесса, не трави душу. «Пролетарочку»! – умоляла Ассоль, которая терпеть не могла такого Инниного настроения: все начиналось с «Совы», а заканчивалось тем, что Аську надолго выставляли и на порог не пускали, и не с кем было душевно посидеть. Но, похоже, на Инессу накатило всерьез, потому что Аськи она не видела и не слышала, а сидела сосредоточенная, словно собралась прыгать через горящее кольцо, и мрачная, как ведьма из дремучего леса, и упрямо превращалась в сову. Вот и глаза округлились и пожелтели, и переносица отвердела, и волосы – не волосы, а пестрые перья – упали на лицо и на подтянувшиеся вверх плечи и скрыли шею, и гитара не гитара, а истерзанная добыча в сильных лапах с дикими когтями.
Пусть не лгут, пусть не лгут
человечьи слова:
мне не нужен приют,
я – охотник лесной,
я не стану ручной,
буду злой, буду злой, —
Аська завыла от страха, уткнувши отечную физиономию в ладони, и размазала косметику, которой упорно и даже фанатично пользовалась, потому что женщина ведь. И ведь не всем от природы дана красотища, которую не побьешь даже водкой. Инка, Инка (про себя Аська называла Инессу Инкой, чего вслух ей делать не разрешалось), ей бы в киноактрисы с такой-то статью и гонором, в какие-нибудь графини, в королевы испанские, а не в санитарки больницы «Скорой помощи»! Или, к примеру, не в гардеробщицы и по совместительству уборщицы при стыдно сказать каком диспансере, при котором Ассоль, как ни брезгует, состоит вот уже три года, потому что больше никуда не берут с такой-то полубеззубой и синюшной мордой. Ой-ей, мама родна-а-ая!.. Ой, страшненько жи-и-ить!
– Так удавись, сердешная, – послышался насмешливый и брезгливый голос за спиной. – Удавись и не живи. Или я сам тебя удавлю, ей-богу, пакость ты такая! Сколько раз говорено было, чтоб ты не шлялась к матери? Брысь пошла!!!
– Мамочки! – подхватилась Ассоль. – Как же я не слышала-то?.. Двери-то?.. Как же можно так человека пугать? Заикой сделаешься в одночасье или инфарктницей. И подкрался, и сразу грозить… Не дело, Никитка, так поступать с больной женщиной. Инесса, ты хоть скажи сынуле-то.