Я только пил; не пел и не танцевал; не участвовал в этой пошлой оргии физкультурника, потому что ненавидел его (я и теперь спрашиваю себя, так ли плохо он пел, или я, из-за любви к Люции, стал глядеть на него по-особому). Водка делала свое дело потихоньку, но уверенно, потому что солнце жарило немилосердно; кто-то предложил мне и травки, и я с непривычки в какой-то момент вдруг увидел свет; я подумал, что этот свет идет из других миров, что это мне является Бог; свет был фиолетовым, везде одинаковым, совершенным, постоянным, ибо не был он одним в одно время и другим в другое время или одним в одном месте и другим в другом месте, не был для одних прекрасным, а для других безобразным; свет тот был вышним; я подумал, что, может быть, я уже в какой-то другой жизни, что я умер и что мне даровано новое тело; я верил в реинкарнацию, и мысль о ней возбуждала меня. Углубившись в эти мысли, я решился на героический поступок: я хотел встать и сказать Люции, которая, потупив взор, все сидела на полянке со своими подругами, пока физкультурник, как павлин, распускал свой хвост, пел и плясал; я хотел сказать ей:
— Люция, я ухожу.
— Куда уходишь? — спросила она обеспокоенно.
— Я ухожу, Люция, в другое место.
— А когда ты вернешься? — спросила она.
— Никогда, Люция, я никогда не вернусь. Не жди меня зазря, мой в небе мотылек, мой в поле стебелек, — отвечаю я. — Не плачь, Люция, мир без тебя не имеет для меня ценности, поэтому я ухожу и стану чем-то другим, ведь и твоя Партия хотела, чтобы я стал чем-то другим; но я могу измениться по воле Бога, а не по воле человека, потому что я раньше уже был и парнем, и девушкой, и кустом, и птицей, и рыбой в чешуе, играющей в море…
И потом я больше ничего не помню, кроме облака света, в котором я потонул, как в некоем бессознательном блаженстве.
Из моих фантазий меня вывела сильная оплеуха; как сейчас помню, что поначалу я никак не мог понять, что случилось. Надо мной стоял Земанек; я лежал с холодным компрессом на лбу. Нигде рядом Люции не было видно.
— Что случилось? Что со мной? — спрашивал я у Земанека.
— Опозорился ты, — сказал он. — Опозорился перед Люцией и перед всеми, перед всей школой.
* * *
Что же произошло на самом деле?
В том состоянии опьянения, в котором я был, находясь между небом и землей в облаке света (никогда больше я не видел такого света, а страстно желаю его увидеть; не знаю, увижу ли его еще хоть раз, пусть и в иной жизни?), я подошел к Люции и, думая, что нахожусь в своих фантазиях, пересказал ей все эти фантазии, говорил двумя голосами, и мужским и женским, перед ней и перед ее подругами, что вызвало общий смех. Я говорил и за себя, и за Люцию.
— Настоящий шизофреник, честное слово, — сказал Земанек, обливая меня под деревом холодной водой. — Как этот сумасшедший в «Психозе» Хичкока.
— Где Люция? — спросил я.
— Люция уехала; сказала, что поедет к тетке в Велес и там переночует, что тетка ждет ее в гости. А поскольку физкультурник на своем джипе все равно собрался возвращаться в Скопье, он решил подвезти ее до Белеса, — ответил Земанек.
Не прошло и часа, как я уже смог подняться на ноги; я посмотрел вокруг и увидел, что, пока я находился в своем светящемся облаке, Земанек и другие мои приятели перенесли меня прямо на место раскопок, под импровизированный навес, который устроили археолога, чтобы защититься от солнца; я лежал на какой-то раскладушке. Справа от меня была прекрасная мозаика, изображавшая павлина; рядом с ней была еще одна, на которой был изображен паук в паутине; я был все еще пьян, и в мозгу вспыхивали чудесные картины. «Этот павлин, распускающий здесь свой хвост, — это физкультурник. Смотри, какой смешной! А это, в паутине, Люция. Это у нее такое черное трико. Люция с белым пупком. И с белым крестом на спине. Люция, которая съест физкультурника, как муху», — думал я. Мне было страшно: не сошел ли я с ума, не говорю ли опять вслух, и я спросил Земанека, знает ли он, о чем я сейчас подумал. Он посмотрел на меня удивленно и сказал:
— Давай пошли, пьяница. Все уже собираются у автобусов.
И правда, все ученики уже собрались около автобусов и готовились уезжать. В нашем автобусе не хватало физкультурника, который уехал на своем джипе. Я с мольбой посмотрел на Земанека и сказал:
— Прошу тебя, если ты мне друг, останься со мной. Пусть они уезжают.
Земанек даже слышать об этом не хотел.
— Я знаю, что у тебя на уме, но я не останусь.
— Прошу тебя, — умолял я. — Мы пойдем пешком, по железнодорожным путям до Велеса. Я должен сегодня вечером увидеть Люцию! Я хочу объясниться с ней до каникул, еще одного лета без нее я не выдержу, я не знаю, что с собой сделаю!
— Ты идиот, — сказал Земанек. — Неужели ты не видишь, что она тебя не любит!
— Прошу тебя, Земанек, умоляю тебя!
И Земанек встал, пошел к автобусу, сказал приятелям, чтобы они не говорили, что нас нет, и молчали; потом вернулся, и мы увидели, что в наш автобус вошла учительница музыки, которая не очень хорошо знала наш класс; видели, что она спрашивает, все ли в автобусе, и что наши друзья говорят ей, что все в порядке.
Потом двери автобуса закрылись и колонна отправилась по дороге домой.
* * *
Мы шли по железнодорожным путям; солнце клонилось к закату и стало похоже на того паука с мозаики; будто в середине неба неподвижно лежал раскаленный паук, уголек, запекшийся в своей паутине из лучей, осыпавших золотом великолепный мирный пейзаж, с небольшими холмами и долинами, виноградниками со скрытыми в тени предвечернего времени лозами. Слышались только звуки наших шагов по тяжелым деревянным шпалам; стояла полная тишина, успокаивающая все органы чувств, взбудораженные пьянством под жарким солнцем в Стоби. Впереди шел я, за мной, в моей тени, — Земанек. Мы шли, и я вдыхал знакомый, для меня почти анестетический запах пропитки для железнодорожных шпал; с детства меня пьянил этот запах, возбуждал, будто предвещая далекий и неведомый путь, распалял все мои чувства, рождая прекрасные видения. Я спросил Земанека, чувствует ли он то же самое, когда вдыхает этот запах; он коротко бросил:
— Отрава.
И мы пошли дальше. Я не хотел ни о чем говорить с Земанеком; он впал в какое-то странное состояние, какую-то озлобленность, и когда я спросил его:
— Ты злишься? — он ответил:
— Нет, я рехнулся. Как сумасшедший прусь пешком по путям из Стоби в Велес. Еще не хватало, чтобы нас какой-нибудь поезд раздавил, как муравьев.
Солнце как-то невероятно быстро зашло за гору на западе, там, где Скопье; с каждой прошедшей минутой свет становился другим; свет, который постепенно угасает и при этом в каждый миг по-иному окрашивает все вокруг. Мы шли так не знаю сколько времени, потому что время в этом свете остановилось; скорость превратилась в бессмысленное понятие в этом пейзаже, в этой атмосфере угасания; мы уже шли по одному из последних изгибов дороги перед Велесом; было где-то семь или восемь часов вечера, перед нами уже появился мост, а сразу за ним — туннель; это был классический железнодорожный мост с металлическими конструкциями с левой и с правой стороны, как коридор, который сразу перетекал в утробу туннеля, в его темное устье, и в этот момент Земанек сзади воскликнул:
— Смотри! Там, внизу!
Внизу, под насыпью, по которой извивалась железная дорога, стоял джип физкультурника.
Мы с Земанеком застыли на насыпи, две тени в последних лучах солнца, и не знали, что делать.
— Сколько времени? — задал я абсурдный вопрос.
— Двадцать минут восьмого, — так же абсурдно ответил Земанек.
Мы разволновались, будто опьянели, потеряли ориентацию в пространстве.
— Пошли по путям, — сказал Земанек, и я понял, почему он это сказал: в общей дезориентированности в этом широком просторе единственную возможность не потеряться предлагала железная дорога; она вела куда-то — вела в конкретное место и гарантировала, что, если пойти по ней, не собьешься с истинного пути; мост вел нас прямо в туннель — туннель, выглядевший так, будто он готов нас всосать и проглотить и потом вывести к требуемому месту. Но я сказал: