Логофет сидел, будто пораженный молнией. Потом снял перстень с руки своей и протянул его Философу. Философ склонился до земли, упал на колени, перекрестился и произнес:
— Не даруй меня, Боже, тем, что не мне принадлежит!
Логофет посмотрел на него вопрошающе и вдруг встал. Сказал:
— Каков Бог твой, который может позволить тебе знать столько? — Потом опять сел и продолжил: — На перстне есть надпись, сделанная совсем иными буквами, что используются далеко, там, где конец земли. Перстень этот — военный трофей прадеда моего прадеда. Ни один мудрец до сей поры не сумел прочитать, что на нем написано, а призывал я к себе много мужей ученых и богатые дары им преподносил, чтобы только узнать это. Перстень носили все мои предки, и я ношу. Но нам неизвестно, какое пророчество на нем имеется, хорошее или плохое суждено тому, кто его носит. Перстень ведь у кого-то силой отнят был, а за дело злое всегда расплата следует. Я хочу, чтобы ты сказал мне, что написано на перстне. Завтра я жду тебя с ключом для разгадки тайны!
Философ взял перстень и попросил, чтобы ему в придачу дали какое-нибудь сочинение, написанное теми же буквами, какими сделана надпись на перстне. Тогда ему принесли глиняную табличку, что привезли вместе с перстнем из дальних земель, с края света, где живут люди неведомого рода и племени.
Философ взял перстень и табличку, поклонился, перекрестился и вышел. А мы с помощью стражников вынесли из комнаты отца Стефана, чье тело оказалось тяжелым, как земля сырая.
Отец Стефан отправился в постель белую, а я — в дорогу черную. Пустился в путь в тот же день. Шестьдесят дней и шестьдесят ночей тянулся тот путь от начала до конца. Ослаб я сильно, исхудал — кожа да кости, стопы мои растрескались и кровоточили, как гранат спелый, когда наконец добрался я до Дамаска. На базаре я отыскал аморейца, поведал ему, кто меня послал и что я ищу здесь. Он дал мне маленькую деревянную шкатулку размером с ладонь человеческую. Крышка шкатулки была вся в мелких дырочках, как решето. А внутри находилась тварь ужасная. Амореец сказал мне: «Не открывай шкатулку ни днем ни ночью, пока не вернешься домой, к Буквоносцу. Одно прикосновение к твари сей умертвит тебя, лишит тебя этой жизни и всех последующих, будущих жизней». Я поглядел на него с изумлением, так как впервые услышал, чтобы кто-то еще, кроме меня, верил в сказки и выдумки о жизнях прошлых и будущих здесь, на земле, до упокоения навсегда в Царствии Его вечном, в Доме Небесном. Тогда я узнал, что существуют племена и народы целые, которые верят в это, как мы в Спасителя и Вседержителя. И мне стало легче оттого, что не один я, грешный, верил в то, что Господь Бог, милостивый и добрый, сначала дает нам шанс несколько жизней прожить здесь, в юдоли плача, а потом призывает нас к Себе на Небеса для суда и правды Божией. Ибо человек плотью немощен и душою слаб, и если суждено ему жить лишь однажды, то как ему безгрешным остаться и к Господу приблизиться, Христу уподобиться? И Философ (подумал я тогда, на базаре в Дамаске) наверняка прожил несколько жизней до нынешней, сколько даровал ему Господь Бог милостивый, прежде чем стал он таким, какой сейчас есть: умеренный во всем, кроткий, мудрый и богоугодный.
А человек тот, на базаре, был торговцем, продавал два вида товара, во всяком случае, на его прилавке я заметил только пауков самой разной величины и разного вида: страшных и ядовитых, не страшных, но ядовитых, страшных, но не ядовитых, нестрашных и неядовитых; и ключи, у него было много-много ключей, золотых, к самым диковинным замкам.
Заплатив пятьсот золотых за черного ядовитого паука с крестом на спине, взял я необычный товар, покупку, которая, не ведаю, по какой причине, для Буквоносца была ценнее богатств несметных (не зря сказал он мне, что, если не вернусь назад за шестьдесят дней, забьет меня до смерти), и пустился в обратный путь.
7
От удара, который Бог решил нанести отцу Стефану руками Философа, тот уже не мог оправиться и более не поднимал головы. Логофет запретил ему появляться перед очами, ибо зол был, лжи не любя, а ложь Буквоносца была огромна: не было никакого видения и никакого ангела, а вместо того только хула на всех ангелов, и буквы были не новые, а старые, переписанные, буквы украденные, а не рожденные, сладкая гроздь, в чужом винограднике срезанная. А когда я вернулся назад из Дамаска, узнал о новых несчастьях: в день моего отъезда логофет царским указом с печатью царской сменил имя Стефану, и он больше не был Буквоносцем, а стал Лествичником! Но малым показалось ему наказание такое по гневу его, и отнял логофет у отца Стефана первенство в совете двенадцати и назначил его простым ключником в семинарию к Юлиану Грамматику. На великое осмеяние был выставлен отец Стефан Буквоносец (отныне и присно Лествичник), и я, хоть и не мог любить его (ибо лукав он был, и такая наука, как потом видно станет, подобала не только уму, но и сердцу его), все же пожалел его, ибо с высот высочайших пал он, как ангел черный с небес, и в пепел обратился. Ибо не равно падение высокого падению низкого; с вершины мира падающему может кончина прийти, а с низкого падающему лишь боль малая и минучая приключится. Даже голос поменялся у Лествичника, стал будто из-под земли идущим, и второй глаз у него, как кажется, помрачился; сгорбился Лествичник, воздалось ему по делам его. Всегда белый глаз отца Стефана казался мне луной, светилом ночным, ибо белым был и пеленой белой был затянут; другой же походил на светило дневное, желтое, им же он видел. Теперь и этот глаз замутился, стал солнцем черным, могильным.
А Философ на следующий день опять был у логофета. Здесь же, за логофетом, стояли и мы: я, отец Пелазгий Асикрит и, вместо Стефана Лествичника, Марк Постник, принявший первенство в совете. Мы там были, чтобы слышать, чтобы видеть, чтобы узнать и чтобы иным временам свидетельствовать.
Философ выступил перед логофетом, поклонился, пал на колени и сказал:
— Добротворная надпись на кольце твоем и на добро тебе вырезана.
— А что там написано? — спросил логофет.
— Написано: ну ниндаан езатени вадар ма екутени.
— А на каком языке написано сие, Философ? — спросил логофет.
— Жил некогда род людской, который звался хеттским, господин. Писал он этим письмом. Род этот вымер, но все еще живы люди, понимающие язык его и читающие слова его.
— Что это означает, Философ? — спросил логофет.
— Ты сам сможешь узнать это, господин, и сам сможешь превзойти науку чтения иных надписей и оком и духом. Все, что нужно знать, — слово одно или букву одну, и после того чтение неведомого не будет для тебя невозможным.
— Чем поможет тебе один знакомец среди тысячи незнакомцев, если все, кроме него, к тебе не расположены? — спросил логофет уместной притчей, ибо воистину: чем поможет слово известное единое между сотен неизвестных, как и воин твой единый против тысячи неприятельских?
Но и Философ ответил подобно, чудной притчей.
— И Господь наш, Иисус человеколюбивый, един был, но, пришед, спас нас всех, — сказал Философ, и продолжил мед течь устами его. — Если один желудь имеешь, а леса не имеешь и если посадишь его, не вырастет ли из него дуб? А от дуба единого не получишь ли опять желудей множество? А от них разве не взойдет роща целая? Если зерно имеешь, не произрастет ли из него колос, а от зерен колоса первородного не произрастет ли нива целая, а от нее другая? И потому, когда умирает некоторый язык и письменность некоторая угасает, не обязательно сохранять все; если горит храм и книги в нем, только одну надо спасти, да хоть и страницу единую, даже строки одной довольно. И тогда потом все книги можно будет заново воссоздать от той, что спасена, от зерна письма и слова. И Бог из Слова единого мир создал, а теперь слов несметно есть и языков несметно по родам человеческим на лице земли. Да и Ной, спасая мир, не по одному ли, мужскому и женскому, от всех тварей живых в ковчег свой взял, дабы потом умножилась жизнь на земле после потопа? Посему погляди хорошенько на надпись, тебе чуждой кажущуюся, и скажи: если слово, читающееся «нинда», означает «хлеб», можешь ли догадаться, о чем тут говорится?