— Значит, Люции понравились мои стихи?! — От радости я почти кричал.
Она помолчала несколько мгновений и потом сказала:
— Да. Очень. Необыкновенно понравились.
Мне показалась сомнительной эта градация чувств, вызванных моими стихами, в пересказе матери, которая будто хотела в чем-то оправдаться, и я попросил дать трубку Люции, чтобы услышать ее, чтобы услышать от нее что-нибудь о моих стихах. Но она совершенно спокойно сказала:
— Знаете, Людвик, Люция спит. Позвоните через пару дней. До свидания. — И повесила трубку.
Я тогда не понял смысла этого телефонного разговора, но немного позже все выяснилось.
Через месяц Люция опять пришла в школу: она была слабая, бледная, с синяками под глазами. Подружкам она сказала (я подслушивал из мужского туалета, который от женского был отделен тонкой стенкой), что у нее был тяжелый грипп. Я ждал, что она расскажет им о стихотворениях, но она ничего не сказала. И хотя она была бледной, измученной, выглядела она еще красивее, чем когда бы то ни было. По ночам она снилась мне: бледная, как Богородица; в моих снах она представлялась мне святой мученицей; часто мне снились только ее колени — колени Люции, я не видел ее целиком; колени у нее были слабыми, будто ее мучили, и они меня приводили в восхищение. Но когда во сне я протягивал руку, чтобы до нее дотронуться, я просыпался и сон исчезал. Сон о Люции.
* * *
Тем временем физкультурник через Партию получил повышение: его назначили директором школы, а старого отправили на пенсию.
Став директором, физкультурник решил культурно возвыситься и для этого приказал провести в конце учебного года мероприятие. А ответственной назначил Люцию, которая в Партии была координатором по вопросам культуры. Люция должна была продумать все мероприятие, от первой до последней точки, и она взялась за работу с невиданным жаром. Мне казалось, что такая, какой она была — бледная, исхудавшая, не сможет со всем этим справиться; но дни шли, Люция усердно работала и постепенно ожила, щеки ее порозовели, взгляд стал, как прежде, ясным, а темные полумесяцы под глазами исчезли. Тем не менее на ее лице остался отпечаток преждевременной зрелости, которого раньше не было, едва видимая тень будущей старости, первая волна созревания, и я видел, что это уже не та моя Люция гимнастического зала, перекладины, не то солнечное дитя, чьи ноздри при соскоке раздувались, как у усталой, но веселой лошадки; но я был счастлив, что это все же Люция, пусть и другая; мне казалось, что я отстал, что у меня отобрали часть первой, чтобы я мог получить эту вторую Люцию, но моя любовь ни в чем не изменилась; можно даже было сказать, что в этой нынешней Люции я любил и предыдущую, и теперешнюю; теперь я любил двух Люций, и пережить это, не приближаясь к ней, было невозможно.
Идея мероприятия, задуманного Люцией, меня очень удивила и задела, уже не в первый раз. Чтобы рассказать нам о его программе, она собрала нас на заседание литературного кружка. Начало было обычным и довольно глупым: директор школы обращается к ученикам и родителям с речью (все понимали, что это невероятная глупость, потому что физкультурник не мог связать на бумаге больше двух слов, и то при условии, что они будут написаны в две строчки; у него была страсть решать кроссворды и анаграммы, и у всех создалось впечатление, что он только что осознал, что слова могут быть средством выражения мысли). Когда я сказал это Люции, она ответила, что, если нужно, она сама напишет ему речь. Потом предполагалось станцевать народный танец, чтобы создать атмосферу здорового народного духа; потом она хотела сама обратиться к публике и поговорить о перспективах народного творчества, о ложных и истинных ценностях в искусстве; потом ученики должны были декламировать стихи. Глаза у меня заблестели, в горле пересохло, ладони вспотели, я слушал, как она читает имена тех, кого она хотела назначить читать стихи, но меня в этом списке не было; я спросил, не мог бы и я прочитать какое-нибудь свое стихотворение, и она ответила, что не мог бы; я спросил почему, а она ответила, что мои стихи хорошие, но несоответствующие (так и сказала: несоответствующие) и что на этот раз нужны не любовные, а патриотические сочинения. У меня потемнело в глазах: как может Люция так со мной поступать, так со мной обращаться? Неужели она может из-за своей проклятой Партии запретить мне прочитать хотя бы одно любовное стихотворение, в котором я просто описываю волосы любимой в свете луны? Но она не желала ничего слушать, и во мне впервые проснулся гнев, из-за того что меня оттолкнули, гнев, весьма характерный для молодых людей, еще ни разу не спавших с женщиной.
Люция не разрешала к себе притронуться, не подпускала меня к своему телу, а я пылал от желания; она не подпускала меня и к своей душе, хотя я чувствовал, что она борется сама с собой, что она уже идет к тому, чтобы допустить меня хотя бы в свою душу, но гнев во мне вызвало то, что она отказалась принять у меня нечто — мою душу. В этом ее поступке, в этом запрете читать любовные стихотворения, посвященные ей (и в то же время анонимные, потому что ни в одном стихотворении я не упоминал ее имени, и она прекрасно это знала), было, говорю вам, что-то нечеловеческое, что-то политическое, потому что нельзя никому, никоим образом, кроме как силой, запретить что-то отдать! Она запрещала мне любить ее, запрещала моему «я» быть «я», запрещала мне самому решать, что любить и что делать, и тем самым она отрешала меня от себя самого, как делают, когда человека сажают в тюрьму, когда у него отнимают право быть тем, кто он по профессии, быть мужем своей жены или отцом своих детей, быть курильщиком, у него отбирают зажигалку, сигареты, фотографии семьи, кошелек, шнурки, ремень; это была самая настоящая политика, идеологический террор чистой воды — не позволять человеку быть тем, кто он есть!
Я был уязвлен до глубины души, был зол, потому что в любви больше всего оскорбляет, когда показывают несексуальную силу; я уже не слушал Люцию и только помню как сквозь туман, что она говорила о какой-то второй части программы, после какого-то хоровода, и что финалом, завершением мероприятия, мол, будут какие-то обрядовые колядки из ее родной деревни, с которыми должна была выступить она сама с выбранной ею труппой из тех краев; участвуя в этом обряде, она с головой окунулась в глубины народного бытия, а это очень важно для сохранения здорового народного духа в нынешнее время, особенно в молодом поколении.
Земанек внимательно слушал Люцию, но иногда посматривал и на меня. Когда Люция закончила свое выступление, он попросил слова; сказал, что ему очень понравился сценарий мероприятия, но что он хотел бы спеть народную песню сразу после декламации и перед показом обряда. Люция с удовольствием поддержала его идею, потому что, как она сказала, в сценарии она совсем забыла изначальную народную песню.
— И вот еще, — сказал Земанек, — нужен антракт, потому что программа большая, и публика устанет.
Я был вне себя, оттого что Земанек меня бросил, не встал на мою сторону; в какой-то момент наступила тишина, и я вклинился, сказав, больше чтобы сделать неприятное Люции и Земанеку:
— А можно хотя бы антракт будет не народным, а международным?
Я сказал это со злостью и с гневом, не потому, что мне не нравились народные песни и танцы, а потому, что Люция не удостоила меня даже взглядом с самого начала заседания литературного кружка. Этим своим злобным высказыванием я достиг цели, потому что Люция метнула в меня гневный взгляд и сказала:
— Я бы попросила внимательно слушать, о чем здесь говорилось, и не подвергать оскорблениям народный дух и Партию, стоящую на его защите.
Я хотел сказать Люции, что меня совершенно не волнуют ни ее народный дух, ни Партия, которая его защищает, и что единственное, чего мне хочется, — это взять ее за руку, обнять и увести туда, где нет ни народного, ни злого, ни доброго духа, ни партий; на какой-нибудь остров, где я мог бы вволю целовать ее в пупок, пить вино из этой сладкой чаши на ее животе, осыпать поцелуями; но я не осмеливался ничего сказать, потому что Люция смотрела на меня с разочарованием, она меня ненавидела и презирала из-за моей неопределенности, из-за отсутствия во мне здорового корня. И я, сам не понимая, что говорю, сказал то, что и по сей день не могу себе объяснить; откуда у меня появилась такая сумасшедшая идея — идея, которую до того я не то что не обдумывал, но которая даже никогда не приходила мне в голову, и вдруг я ее высказал (может быть, эта мысль приходила ко мне в предыдущей жизни?); я сказал: