А Философ, будто читал мысли мои как открытую книгу, посмотрел на меня и продолжил:
— Ибо слова суть ткань, кудель густая, и кто не подготовленным, а горделивым и самоуверенным в них внедряется, выбирая только нити самые толстые, тропинки самые протоптанные и убитые стопами тех, кто прошел по ним раньше, тот кончину духовную находит в тексте. Пример тех, кто становится добычей охотника, научил меня, что опасно недооценивать мелочи, неприметные особенности слов. Не обязательно самые толстые нити суть самые важные; за ними следуют только те, кто обуян слепотой и гордыней; в кудели той важнее тонкие нити, самые легкие и деликатные, ибо только тонкая кудель — это кудель, а грубая — это клубок веревок; в тонких, едва видимых нитях — суть слова, ибо только они свидетельствуют о невидимом. Величие — в малом, главное — в мелочах, важное — в неважном: нельзя забывать об этом! Ибо случается, что птица, попав в силки, запутывается в них одним коготком, но и тогда не помогают ей ни могучие крылья, ни то, что вся она, исключая этот коготок, находится вне сети, все равно она станет добычей птицелова. Так и мухи, когда попадают они в сеть к пауку.
Притча эта придала мне храбрости, укрепила колени, утвердила душу, ибо понял я, что не согрешил я мыслью и раньше и что, может быть, если бы узнал Философа до Лествичника, и моя душа была бы способна на подвиги сильные и крепкие и не была бы столь порочна и слаба. Я понял, что чтение — работа опасная, можно сказать подвиг, что это борьба с дьяволом-пауком, борьба не на живот, а на смерть, и что часто самый самоуверенный запутывается в словах, как муха в паутине. Паук неразрывной пуповиной связан со своей сетью, творением своим великолепным, почти совершенным и округлым; а читатель, устремившись к слову-паутине, стремится к пупу малой паучьей вселенной. Но если читатель претворится в паука, если и он вплетет паутинки в сеть, если смешает нити создателя паутины, тогда паук из середины не сможет его сожрать, ибо заблудится, не сможет отличить своих нитей от чужих и умрет с голоду, а читатель останется в живых.
Философ тогда сказал:
— Начнем. Время пришло.
И потом мы, будто уговорившись, будто читая мысли друг друга, разошлись по углам комнаты, я в левый, а он в правый. Осторожно взялись за нити в двух углах, а потом потихоньку, без единого лишнего движения или дрожи в пальцах, которые могли бы обеспокоить это грозное волосатое создание в центре частой ткани, двинулись к двум другим углам и оба, один с левой, другой с правой стороны, отвели паутину от чудесной книги отца Миды. Мы отнесли нетронутую паутину к дверям, и тут Философ промолвил:
— Теперь по моему знаку мы потянем за нити, ты за две свои, я за две мои.
Потом он дал знак, и каждый потянул паутинки, бывшие в его руках. А паутинки эти составляли крест, ибо каждая из них была устремлена к одной стороне света.
О, чудо небесное! В тот же миг вся вселенная паука свернулась, превратилась в клубок и заключила в себя, в свою утробу, тварь грозную и мохнатую. С помощью святого креста внутри создания своего пленен был создатель, а не муха, собравшаяся читать! Перед дверью остался только моток паутины, а в нем, как в утробе перед рождением, метался паук с крестом на спине. Поймали его и заключили в его собственную вселенную, в его собственную сеть, того, кто грозил отравить своим ядом, проглотить малых и ничтожных мух.
— Вот, — сказал Философ, — книга наконец-то по-настоящему открыта. Давай войдем и посмотрим, что за Слово в ней написано, сотворено.
И мы вошли внутрь. Философ держал свечу и вглядывался в странный, мелкий почерк отца Миды. Я вынул калам и книгу и подал ему. Он посмотрел на меня удивленно и спросил:
— Какая нужда нам теперь в каламе и книге?
Я ответил:
— Чтобы сделать список и отнести его наверх. Там его расшифруем.
Он посмотрел на меня с еще большим удивлением и сказал:
— Если ты действительно хочешь пойти по дороге толкования и чтения, тебе следует понять, что всякий список отходит от предыдущего, письмо разрушается, становится неверным, окрашенным взглядом, духом и рукой переписчика; после многих копий письмо не походит на самое себя, на первоисточник. Многие мелочи опущены, ибо каждый последующий переписчик думает, что нечто не важно или менее важно, и не переписывает верно; меняется и величина слова, его тепло, свет и цвет, место в строке, положение на странице. Каждый копиист вдыхает свой дух в каждый последующий список, дает ему свое тепло. Таким образом, это уже не то Слово, которое нужно прочитать и истолковать. Кроме того, каждую надпись надо читать на том месте, где она сделана. Важен даже и свет, при котором написано изначальное Слово; Слово, сочиненное под ночным светилом, не то же, если читать его под светом светила дневного. Другой свет его наполняет и придает другой цвет и смысл буквам и словам.
Но, благоутробные: крест, крест, который отстранил паука злобного, перед тем как открыть книгу! Это нужно помнить! Ибо каждый грамотный читать умеет, но истинно читает только тот, кто в крест верит! А Философ, будто хотел, чтобы поучение его и далее было в душе моей, в сердце моем, в голове моей, продолжил преподавать мне свою чудную науку, продолжил наставлять меня в преображении моем, которое случилось в час единый в той комнате. Продолжил, ибо сказал:
— Знание схоже со светом, а сердечная вера схожа с теплом. Как в мире наружном для жизни растений нужны и свет и тепло, так и для чтения слов нужна, кроме знания, еще и вера. В свете знания нет тепла; тот, кто только знает, а в Бога не верует, чтение совершает, всего лишь скользя по буквам и словам, как свет лунный скользит по скалам, не проникая в их сердцевину и не согревая ее, потому что свет тот холоден, никогда он не сможет согреть души слов, оживить их и понять их истинно, сердцем, а не разумом.
Я думал, что я сплю. Все, что я обдумывал годами, тайно, из-за страха перед Лествичником, теперь лилось из уст Философа, будто моя душа говорила его устами, как будто я говорил языком его. «Как будто у меня самого нет языка», — подумал я. Буквоносец раз и навсегда голос мой в рабство взял, язык и душу мои присвоил (когда голосовали мы за прием Философа в совет царский); но тогда язык мой дурные дела творил в устах Буквоносца, а теперь с него тек мед вселенский! Вот что творит дружба с одиннадцатью, со мной с двенадцатью разбойниками: язык у тебя она забирает. И вот что творит дружба с одним только праведником: язык тебе она возвращает. Ибо легче предаться пороку, чем доблести, как легче заразить кого-нибудь болезнью, чем передать кому-нибудь свое здоровье, и дружба с одним праведным сильнее союза с двенадцатью неправедными. Наука без доброты, без того облака света, которое видел я в первый день вокруг Философа, есть наука дьявольская.
Так и вышло: когда Философ вгляделся в чудное сочинение на столе, он улыбнулся; впервые с тех пор, как я узнал его, улыбнулся и сказал:
— Сделай список с этого. Здесь нечему потеряться при копировании.
— Что это? — спросил я и посмотрел на чудное творение. Вот как оно выглядело, о блаженные, если вы мне верите, то есть если верите глазам моим, моими глазами виденному, моей рукой переписанному:
Он сказал:
— Это простой расчет. Для того чтобы это прочитать, вера не нужна, нужно только знание. И потому мы отдадим это отцу Лествичнику, ибо он помощь обещал. Неизвестно, что и как видел и прочитал отец Мида в проклятой комнате.
И потом, когда я сделал копию с написанного, он взял клубок с пойманным пауком, вернул его на книгу, запер дверь и пошел вверх по лестнице.
— Сейчас мы вверх поднимаемся, а, в сущности, падаем, — сказал он. — Логофет не будет доволен, когда поймет, что ключа к страшному пророчеству нет и в помине. Кто-то должен все же войти в восточную комнату и посмотреть, что там написано.