И ничего более странного пока не случалось в моей жизни, чем окончание этой близости. Просто началось медленное умирание нашего романа, когда листья желтеют и падают, почти незаметно, но однажды, через две недели, оказывается, что листьев уже нет совсем, голые деревья и пустая обложка.
Мы оба осознавали ситуацию, но неприличная банальность, вроде «мысль изреченная есть ложь», по-прежнему, до изумления неизменно, сбывалась.
Мы испытывали вполне определенные чувства, месяцами убеждаясь в их достоверности («да, точно, точно, нам давно пора разойтись... а может?..» – «нет, точно – все»). И вот наконец, когда приходил момент их озвучить, совершенно формально обозначить словесно то, что уже ясно, тогда... Сначала оказывается тяжело говорить. Физически, до пресечения дыхания, до вполне ощутимых комков в горле – тяжело. Потом, когда все-таки удается, понимаешь, что все продуманные, измысленные слова, прежде чем выйти из уст, по избыточной траектории прошли через сердце и там обрели такой жар, что иссушают горло и губы до трещин. (Выпей воды... и продолжай...) Продолжаешь, со сладострастным намерением наговорить жестоких и честных слов, чтобы увидеть, как он под их весом буквально складывается пополам, пряча лицо и живот, потому что только любившая может столь экономными движениями нанести максимум разрушений... Да, продолжаешь, и оказывается, что по какой-то глобальной несправедливости ты испытываешь все нюансы его боли, и твои тонко заточенные орудия пыток превратились в стыдные, но от того не менее страшные, игрушки мазохиста. И в самом конце, добивающим ударом, когда вы разошлись, из последних сил доброжелательно, пообещав друг другу счастья (без себя), вот тогда тебя – не пулей, не тяжелым тупым предметом, а наилегчайшим прикосновением к плечу – останавливает, пригвождает к месту, замораживает и обжигает понимание, что все изреченное стало ложь.
Через месяц-другой я приходила. И совершенно не чувствовала себя при этом побитой собакой, вернувшейся к хозяину, или еще чем таким обидным. Нет, я просто приходила, приплывала, прилетала туда, где был огонь. Туда, где мое прохладное сердце вновь становилось целым.
Я проснулась от того, что он гладил меня по плечу и шептал что-то нежное. Пора. Ему еще собирать вещи, а мне нельзя возвращаться поздно. Последняя затяжка была явно лишней, я это чувствовала, но он, как обычно, гнал лошадей. Потом начался страшный сушняк, я выпила всю окрестную воду, единственная доступная влага перепадала мне во время поцелуев. Язык сделался как маленький крокодил. Сначала мы пошли в постель, затем он увел меня в комнату, чтобы потанцевать под суфийские зикры, но я уже не могла стоять. Тогда он уложил меня на одеяло, взял его за концы, как аист, и потащил обратно. Мне было безумно страшно, я висела высоко над полом и все время вращалась. Потом он закинул меня на кровать и стал трогать своими шестью руками, как только он один умел. Я все время напряженно подбирала слова, которыми называлось то, что происходило. Слов было слишком много, и я не успевала следить за моим телом, но он куда-то дотянулся своими нечеловеческими пальцами, и у меня во влагалище раскрылась маленькая вышитая бордовая роза, из тех, что приходилось отпарывать от советского нижнего белья, а потом еще одна, побольше. Я сказала, что я его диснеевская принцесса с белыми зикрами, а он – мультяшное чудовище. Вернее, мы оба их изображаем – я принцессу, а он чудовище. Слова по-прежнему толпились у меня в голове, и я отчаялась их озвучить. Он сказал, что я все время молчу, а мне-то казалось: говорю не умолкая. Мне страшно хотелось в туалет, но даже думать было нечего спуститься с этой невероятно высокой кровати (она правда высокая, – даже когда я не курю, она мне выше пояса) и отправиться в расплывающийся холодный коридор, где со мной могло случиться все, что угодно. Некоторое время смотрела, как он ходит по комнате, баснословно красивый, как не бывает, и при этом весь мой. Он повторил, что я его единственная женщина. Остальные никуда не годятся.
Мне казалось, что в тот день между нами произошло что-то важное, что разрешило наши прежние проблемы. Когда он вернется, мы создадим новые, но со старыми покончено. С этой мыслью я уснула. А потом он меня разбудил и отвел к метро.
– Так бы и гулял с тобой всю жизнь, как сейчас, – грустно сказал он.
– Ну вот, вернешься, и погуляем.
И мы расстались у стеклянной двери.
Конечно же я волновалась. Он собирался взять с собой травы, а при нынешних тотальных обысках на таможне могут запросто найти. И я волновалась до самого понедельника, пока он не прислал эсэмэску с новым номером. Я писала ему о любви, честно, как могла. Уж мне-то быть честной невероятно сложно, почти невозможно, я же пугливая лисица. Но я очень старалась. После нашей последней встречи непристойно опять изворачиваться и хитрить. Да и не в правилах хорошего тона говорить о любви после совместного приема наркотиков и в первые дни разлуки. Но банальность – последнее прибежище потерянных сердец. Когда самые лучшие слова уже сказаны, все возможные трюки проделаны, красивые уходы и повороты головы продемонстрированы, остается только это – «люблю». И я старалась, чтобы он почувствовал мою любовь, хотя бы проверяя почту. Но он не выходил в Интернет, а вместо этого позвонил – сказать, что любит-любит, скучает-скучает и что ему вообще-то надо, чтобы я кое-что кое-кому передала. И что деньги на телефоне кончились, но он, как спустится с горы, сразу заплатит.
Почему я не беспокоилась следующие дней десять – загадка. То ли обиделась на это «люблю... кстати». То ли правда утешил. Когда от его друзей стали приходить странные эсэмэски, я даже на минуточку не заволновалась. «Не слышно ли чего?» – «Нет, не слышно. А что ему сделается?!»
И я прожила почти две недели совершенно безмятежно, пока не услышала брошенное между делом: «А он, говорят, где-то потерялся». Мне повезло, потому что я с точностью до часа знаю, когда закончилась моя прежняя жизнь – в два часа ночи двадцать девятого октября.
Не скажу, что немедленно впала в отчаяние. Уж мой-то солнечный мальчик, умеющий совершать чудеса для меня – растягивать время, обманывать все шесть чувств, изменять сознание одним словом, одним щелчком пальцев, – сотворит одно небольшое чудо для самого себя. Может быть, сейчас он лежит в шалаше какого-нибудь абхазского козопаса и хорошенькая дочь пастуха поит его отваром чабреца и зверобоя, растирает ему грудь барсучьим жиром, а он, пытаясь пробиться через теплое забытье, осторожно гладит ее по круглому колену...
Потом дошли слухи, что он бегал по горе – полуголый, босой и с диким видом. Может быть, грибы? Я помню, как от них сначала кидает в жар, как кожа пылает, но постепенно грибы выходят с потом и слезами и начинает знобить. Ну на сколько их могло хватить – часов на шесть, как обычно. А потом завод кончается, и человек падает там, где стоял.
Это самое простое объяснение. Легче всего свалить на наркотики, и слишком обидно предполагать, что он просто устал от всех нас – влюбленных, требовательных, ревнивых – и решил побыть один, но не рассчитал силы и заблудился.
Раз до сих пор не нашли, значит, кто-то его подобрал и отогрел. Выбраться теперь сложно, там же Абхазия рядом. В общем, не может моя любовь сгинуть вот так, запросто, наверняка у него Приключение.
Сон: принесли тело для опознания, положили на стол, я смотрю – это он. Он шевелится, принимает позу эмбриона, что-то бормочет, не открывая глаз, а потом разговаривает.
– Как ты? – спрашиваю.
А он ворчливо отвечает:
– Сама-то как думаешь?
Я почти без усилия переношу его в кресло. На нем драная зеленая майка. Мы сидим, как обычно, сплетя руки и ноги так, что непонятно, кто у кого на коленях. Мы посреди провинциального южного рынка, он говорит, что я должна пойти к людям, чтобы решить ситуацию (помочь его перенести, найти денег и т. д.), и подзывает женщин-торговок (обращается к ним «ильсан»), чтобы одна из них вывела меня с территории рынка в город. Мол, я у нее много всего куплю, но сейчас у меня нет денег, я за ними как раз иду. Она, думая, что мы женимся, рассказывает по дороге: у них в Карачаево-Черкесии перед свадьбой девушку долго кружат, чтобы потеряла голову. Я ухожу не оборачиваясь, потому что все уже хорошо.