Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Бабушка! Бабушка! Пушкин! Умирает — ранен…

— Какой еще Пушкин умирает?

(Слава богу — не с Юрой несчастье!)

От испуга ослабев, Елизавета Алексеевна опустилась на стул, обмахнулась платком, устремила на заплаканного внука укоризненный взор.

— Разве можно так старуху пугать? Что ты несешь — почему Пушкин ранен? Сочинитель Пушкин?

— На дуэли… французик какой-то…

— Боже мой, французик! Да тебе-то что? Дуэлисты — они против Бога идут, к самоубийцам приравнены. Виданое ли дело, так играть своей жизнью! Человек своей жизнью распоряжаться не волен, особенно если он женат и детей имеет… Дуэль! Прости, Господи!

От облегчения бабушка готова была сказать что угодно, и Мишель, насупясь, смотрел на нее и молчал.

— Я, бабушка, прогуляюсь, — сказал он наконец и, поцеловав у старухи ручку, поскорее вышел.

Юра, прикативший из Царского через два дня, застал бабушку в полном отчаянии, а Мишеля — докрасна заплаканным и совершенно больным. На приветствие младшего внука Елизавета Алексеевна только махнула рукой и, всхлипнув, поцеловала в макушку, а Мишель, даже не повернувшись в сторону вошедшего, глухо спросил:

— Уже знаешь?

— Что?

— Он умер. Пушкин — он умер… — И вскинулся: — А в Царском что говорят?

Юра чуть пожал плечами, уселся рядом с братом.

— Ну, что говорят… Этот Дантес — французик — и того похуже, что он понимает… Пальнул, не думая. Ему и дела нет до того, кого он убил… Многие, кстати, его оправдывают. Что Пушкин сам на него набросился — без особой причины. Другие еще говорят: мол, так и надо — когда Пушкин был холост, сам был изрядный ходок по чужим женам, а теперь изведал, каково это — когда к твоей жене красивый блондин лазает…

Мишель, лежа, дернул ногой с таким расчетом, чтобы попасть по собеседнику:

— Не пересказывай! Не могу этого слышать! Они все — не русские! Был бы дуэлист русский — он бы сам под пулю подставился, лишь бы только Пушкину не повредить.

— Это ты бы подставился, — сказал Юрий осторожно.

— А ты?

— Ну, и я…

— Любой русский не стал бы в него стрелять. Наша поэзия — как девушка-бесприданница, совсем бедна; подло отнимать у нее единственную жемчужину, — сказал Мишель.

— Вот у тебя уже и метафоры начались — стало быть, не совсем ты при смерти, — проницательно заметил Юрий. — Надежда осталась.

— На что мне надежда… — Мишель махнул рукой. И вдруг вскинулся: — Нет, ну как подло, как же все это подло! Все эти рассуждения… И юбки — все как одна за Дантеса! Еще бы! Красивый блондин! Сплошь бляди! Если бы к ним таковой в окошко стал лазить, ни одна бы не устояла…

— Когда женщина, как ты говоришь, блядь, — заметил дружески Юрий, — то ей все равно, блондин или нет… Собственно… ручно испытал.

Мишель сел:

— Дай карандаш.

— Давно бы так, — сказал Юрий и подал ему карандаш и огрызок бумаги.

— И чаю прикажи.

— Непременно.

— И бабушку успокой. Скажи — Мишелю лучше.

— Сделаю.

— Слишком уж ты, Юрка, сделался услужливый, к добру ли это?

— Ну, не знаю, — сказал Юрий.

* * *

Серый человечек Беляев сидел в креслах напротив Васильчикова-отца и рассказывал ему разные вещи — по преимуществу делился сведениями касательно обстоятельств, которые надлежит оставить как есть и ни в коем случае их не касаться. А реформации, несомые предстоящей экспедицией барона Гана, вполне могут их коснуться. Так вот, для того в экспедиции находится Васильчиков-сын, чтобы все сохранилось в неприкосновенности…

Светлейший князь кивал. Ему не слишком нравились нововведения, все эти возможные «реформы» — он любил государство Российское устроенным по старинке.

— А больше всего я не люблю, когда английские кресла работы Уолтера именуют «вольтеровскими», да еще с неправильным ударением, — как будто бы названных в честь этого проклятого безбожника и греховодника Вольтера…

Серый человек кивал. Ему нравился светлейший князь. И хоть не было никакой связи между случайным наскоком на господина Беляева наемной кареты, в которой сидел гусарский франт с похищенной молодой особой, но петля, которую сейчас забрасывал невзрачный серый человек, почему-то непременно должна была зацепить и молодого гусара: это сделалось мистически очевидным, когда они, двое случайных петербургских жителей, встретились глазами той маскарадной ночью…

* * *

О смерти Пушкина сочиняли в ту пору разные люди и разные стихи, по большей части дурные: события такого рода, как гибель известного лица, да еще при скандальных обстоятельствах, всегда вызывают всплеск активности у стихотворцев «по случаю»; и вот уже те, кто рифмовал для свадеб, крестин и тезоименитств, принимаются за скорбные строфы.

В общем потоке проплыло мимо цензуры и государя стихотворение молодого гусарского офицера: в руку Николаю Первому вложили листок, каллиграфически переписанный неизвестным, а в ухо шепнули имя — «Лермонтов».

Царь ознакомился и нашел стихи вполне уместными. Отношение его к Дантесу было двойственное: конечно, хорошего мало в том, чтобы приезжие из Франции господа убивали в Петербурге камер-юнкеров, но…

Государыня тоже ознакомилась. Она была сильно взволнована и дурно спала несколько ночей кряду. «Мне все представляется эта дуэль, две рыдающие сестры, и одна — жена убийцы другого. Это — ужасно, это самый страшный из современных романов. Но Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Дантесу, не оставляя ему возможности избежать поединка… Бедный Дантес! С его любовью в сердце — и стрелять в мужа той, которую он любит… Это положение превосходит все, что может подсказать воображение о человеческих страданиях, — а Дантес умеет любить».

Над стишками, переписанными каллиграфически, государыня вздохнула — в мыслях проскочили красивый Столыпин, красивая Амели, уродливый человечек в красном мундире, который вдруг раздвоился и начал скакать у нее перед глазами злым бесенком.

— Бедная Натали! — проговорила императрица.

Стихотворение «Смерть Поэта» было одобрено.

* * *

— Мишенька, ты бы не убивался так — чай, Пушкин тебе не родственник, — сказала бабушка.

Мишель хворал и не желал выздоравливать, и Юрий тоже застрял в Петербурге с наказом от бабушки — «влиять» на брата.

Мишель молчал, был занят — созерцал ковер на стене. У него опять начинался жар. Узорчики с ковра подпрыгивали у него перед глазами, и в неприятном ломаном танце треугольнички и завитки складывались в рожи и ухмылки.

Юрий хмуро бродил по комнате, трогал вещи, брал и снова отбрасывал книги.

Бабушка промолвила в сердцах:

— Бог ты мой, да сколько ж можно! Я была вот у Марьи Аркадьевны, и там все согласны в том, что Пушкин-то сел не в свои сани, а севши — не умел управлять конями, вот они-то его и помчали на тот сугроб, с которого один только путь — в пропасть…

Мишель вскинулся, хотел что-то ответить, но смолчал и только впился зубами в угол подушки.

— Мишенька, — проговорила бабушка, быстро сменив тон, — а вот на театре, сказывают, новая пьеса — название запамятовала… Сходи, развейся.

— Я, пожалуй, и правда — пойду, — сказал Мишель.

— Вот и хорошо, — обрадовалась бабушка.

— У Мишки жар, куда ему идти! — возразил Юрий.

Бабушка опустилась на кресла.

— Замучаете вы меня! — объявила она. — Оба! Довольно уж!..

— Я пройдусь, может, остыну, — сказал Мишель очень спокойно, избегая, однако, встречаться с Елизаветой Алексеевной глазами. — А ты, Юрка, дома побудь. Расскажешь бабушке что-нибудь о вашей замечательной гусарской жизни. Как поживает маркиз де Глупиньон, к примеру?

— А что? — сказал Юрий. — Он и на самом деле весьма маркиз де Глупиньон, и вот на днях…

— Отлично! — сказал Мишель.

— Мишенька, подойди — благословлю! — подозвала бабушка и, когда внук приблизился, принялась крестить и целовать его, как делала всегда при расставании.

Юрий пожал плечами и взял книгу. Спустя минут пять после ухода Мишеля бабушка отправилась к себе — пить чай и отдыхать, а еще спустя полчаса явился младший брат Столыпина-Монго, служивший в министерстве иностранных дел — многообещающий молодой человек. Застав дома Юрия, он устроился в креслах и, не спросивши чаю, принялся сплетничать.

46
{"b":"174684","o":1}