– Машку, Степаныч, Машку нашли на берегу, – орала ему прямо в ухо Маринка, разбивая ему тем самым голову на хрустящие осколки.
– Какую Машку, Маринка? Как нашли? С кем?
– Ни с кем, ты чего, Степаныч?! – взвизгнула тогда Маринка и зашлась таким отборным матом, что его пот прошиб.
Маринка никого не стеснялась, применяя непечатные выражения, плевать ей было на представителей власти, на детей, на стариков. Нужно объяснить доходчиво, она и объясняла, как могла.
Странно, конечно, но Степаныч мгновенно понял, о чем и про кого она говорит. Схватил, что на стуле возле кровати лежало, напялил на себя. По привычке за кителем в шкаф полез, потому как выход из дома планировался по работе не из блажи какой. Сына, спящего на соседней койке, потрепал по макушке, шепнул, что он ненадолго, и ушел. Это потом уже сообразил, когда городские умники подъехали, что выглядит нелепо. А поначалу не до того было.
Как Маню увидал в траве мертвую, тут уж не до того стало, как он выглядит...
– Что будем делать? – Парень из прокуратуры подбоченился, глянул на участкового требовательно. – Как станем народ опрашивать?
Языком! Как еще народ опрашивают!
Еле-еле удержался, чтобы себе под ноги не сплюнуть.
Ну до того франты, до того кичливы! Когда в отдел приходится ездить с бумагами, по вызову или так, по какой другой нужде, Степаныч дождаться не мог, чтобы оттуда уехать побыстрее. Неуютно ему было среди городского люда. Очень неуютно. Странно и удивительно, что сынок его нашел себя среди них. Вполне счастлив, о женитьбе начал поговаривать. Опять же на городской! Как же с ней жить-то, если с ней говорить невозможно!
Деревенские-то бабы, они много проще и незамысловатее. Некогда ей потому что бездельем замороченным заниматься да словоблудием телефонным. Ведь, слышал, часами могут сидеть на телефоне, часами!
– Что вы предлагаете? – сделал внимательное лицо Степаныч, хотя давно уже и слушал их вполуха, и не смотрел почти в их сторону, размышляя о своем.
Ему вот, к примеру, баню сегодня надо сыну организовать, тот очень просил. А его – Степаныча – баня никак не годилась для того, чтобы там мыться. Сам-то он как-никак мог, а вот сыну негоже. Опять же мяса надо где-то достать, сынок обещал шашлыком побаловать по какому-то невероятному рецепту. А к мясцу коньячку надо бы. И не какой-нибудь паленки, которой у Маринки полки все заставлены, а путевого – марочного. Который сын привез ему в подарок, они еще с вечера уговорили. Теперь его очередь настала выставляться. А это значило, что в город надо ехать. А как тут уехать, коли городским вздумалось опрос населения вести.
– Я? – Прокурорский недоуменно взглянул на участкового. – Предлагаю согнать всех в здание администрации и...
– Ишь ты! – обиделся за односельчан Степаныч. – Согнать! Слово-то какое вы применили, молодой человек! Не в оккупации, чай, мы сегодня. Не те времена, чтобы народ, будто стадо, согнать можно было.
– Ну, извините, извините, – поспешно затараторил тот и оглянулся на своих, ища поддержки, а те вдруг поочередно отвернулись. – Ну а ваши какие предложения? По домам ходить?
– А почему нет?
– Так знаете, сколько времени это займет?!
– Знаю, – кивнул участковый. – Если на всех на вас поделить дома, то... То на каждого дворов по десять придется. Это часа четыре, не меньше. Это если с писаниной.
– О господи!!! – закатил глаза прокурорский и заходил, заходил по берегу. – У меня жизнь, можно сказать, только налаживаться начала, а тут это!!!
И таким небрежным и оскорбительным показался жест не натруженной ладони молодого парня в сторону остывшего уже тела, что Степаныч не выдержал и повысил голос:
– У вас она только налаживается, молодой человек! А у нее вот уже закончилась!!! И закончилась весьма трагично! Она лежит вот тут молодая, красивая и мертвая, а... А дочь ее даже еще и не знает, что матери нет в живых!
– А что, для ее дочери привычное дело, что мать не ночует дома?
Это снова молодой бездетный опер к слову прицепился. Ну до того противный, до того въедливый.
– Я не знаю, привычное это дело или нет в их семье, – огрызнулся Степаныч и двинул вдруг по тропинке вверх, успев пробормотать: – Думаю, что я тут больше не нужен. Пойду с народом говорить.
– Похмелится сейчас на старые дрожжи, и все, пропал. Одним человеком в нашей команде меньше, и дворов на душу больше, – прошептал с горечью Толик. – Плакал мой балкон. Тамарка с меня теперь три шкуры снимет, заставит завтра после работы рухлядь на помойку таскать.
– Не стоит обзаводиться рухлядью, не стоит ее беречь, чтобы не от чего было потом избавляться, – задумчиво глядя в след участковому, пробормотал Данила и вдруг тоже заспешил за ним. – Пойду я, ребята, поговорю с дочерью погибшей. Что-то ее не видать. Нашли ее, нет? Куда она запропастилась? Обычное, что ли, дело у них с мамой не ночевать дома и шляться невесть где? Чего тогда участковый тут утверждал, что приличная семья...
Глава 5
Она походила по неубранной комнате, трижды споткнулась о перевернутую табуретку, но и не подумала ее поднять. Рассеянно рассматривала ее некоторое время и перешагивала со вздохом. Возле развороченной кровати стояла долго, все думала, думала, думала.
Что из всего вчерашнего выйдет, а?! К чему приведет? И не заведет ли ее так далеко, что повернуть назад она не сумеет? Да что там повернуть назад, взгляд себе за спину бросить не получится.
А она так не хотела, не могла, не любила. Так именно – это не про нее. Она вольная и ни для кого, и ни про кого!
Посмотрела на руки, повертела их так и так. Три ногтя сломано. Кисть левой руки расцарапана, но не сильно. Не очень сильно. Не так, как лицо.
Вспомнив про изуродованное лицо, она горько всхлипнула и снова поплелась к зеркалу.
Оно сегодня ее словно магнитом манило – зеркало это чертово. Уже вдоль и поперек изучила все глубокие царапины от левой брови через переносицу, по правой щеке и до подбородка самого, а все равно смотреть манило.
Ну что могло измениться за последние десять минут? Что? Заросли они, что ли? Сделались мельче, менее заметны? Нет, нет и нет! Такие раны долго затягиваются, она знала это точно. И отметины могут остаться на лице, а вот тут – на носу особенно глубоко вонзились ее ногти. Точно не зарастет. Точно шрам останется. У нее на правом боку уже отметина такая имелась. Правда, не от человеческого, от собачьего когтя.
В раннем детстве бежала от бродячей собаки, упала в пыль, и собака, прежде чем ее взрослые палкой отогнали, успела когтем по нежной детской коже проехаться. И проехалась-то вскользь, а шрам все равно остался. А за переносицу ее сука эта серьезно цапнула. Почище той злой бродячей псины цапнула.
– Гадина! Гадина ползучая!!! – шепнула она с обидой зеркалу и заплакала.
Слезы тут же залили глубокие царапины, сделалось очень больно, и она побежала к умывальнику. Хватала горстями ледяную воду и плескала себе в лицо. Помогало плохо. Тогда, пустив воду на полную катушку, подставила голову под струю. Пускай мокнет дурная голова, пускай ей станет холодно, пускай не мучает ее боль и раскаяние.
А она раскаивалась?
Выпрямившись, она оперлась ладонями о край умывальника и задумалась.
Она раскаивалась? Кажется... Кажется, да. Только вопрос – в чем?!
Было ли ей жалко эту гадину, бившуюся в истерике и вонзающую от гневной беспомощности свои длинные ногти в ее лицо? Было ли ей ее жалко настолько, чтобы пожалеть о том, что она с ней сделала?
Нет, кажется, нет, дело не в этом.
А в чем тогда?
Наверное, раскаяние ее касалось чего-то еще. Чего-то того, что произошло много раньше вчерашнего вечера, минувшей ночи. Да, так и есть. Она раскаивалась в том, что...
Да плевать! Что сделалось, то сделалось! Если ей и жаль, то только саму себя. Больше она роскоши такой не подарит никому. Давно зарок дала – жалеть и любить только себя и никого больше.