— Для тебя. Ты и так уже завязла, это может плохо кончится.
Ренни перестает его целовать. «Да уж, вляпалась по уши», — думает она. Поль улыбается ей, глядя сверху своими неправдоподобно синими глазами, она сильно подозревает, что нельзя верить ни одному его слову.
— Улетай, леди, — ласково просит он.
— Я не хочу возвращаться.
— Но я хочу.
— Хочешь отделаться от меня, — она улыбается, но в душе все замирает от неприятного предчувствия.
— Нет. Может, я поглупел. Может быть, я хочу хоть раз в жизни сделать что-нибудь хорошее.
Ренни понимает, что в ее воле сделать собственный выбор, она не нуждается, чтобы его делал кто-то за нее. И уж в любом случае она не хочет быть игрушкой в руках Поля, с помощью которой он собирается искупить свои грехи.
«Надо уезжать», — думает она. Она думает о возвращении. Вертолет до Барбадоса, долгое ожидание в набитом аэропорту, ей приходит на ум длинная вереница из секретарш, вновь прибывших, или остановившихся проездом, одиноких, ищущих, надеющихся, смутно ожидающих своего. Чего своего? Потом монотонный рев моторов, и снова аэропорт, сверкающий чистотой стеклянный параллелепипед. Будет холодно и пасмурно, ветер принесет запах горючего. Люди ссутулятся, поплотней закутаются в зимние одежды, засеменят, втянув головы в плечи, опустив глаза; там не встретишь таких открытых простодушных лиц, как здесь; напротив, у горожан лица вытянутые, синюшного, мертвенно-бледного цвета, заостренные к носу как у крыс. Никто не смотрит друг на друга. Никому нет дела до других. Что она там забыла, зачем ей туда, что искать?
Джейк приехал забрать свои вещи: костюм, книги, фотографии. Внизу ждала машина его новой подруги, его была на ремонте. Он не сказал, вместе они приехали или нет, а Ренни не стала расспрашивать. Он называл ее барышня, это было что-то новенькое. Ренни он никогда не звал барышней.
Ему пришлось несколько раз спуститься и подняться наверх; Ренни сидела на кухне и пила кофе. Крючки над плитой опустели, на месте, висевших на стене кофейников и чайников, теперь красовались круги, противного желтого цвета жирные пятна. Отныне Ренни будет сама решать, когда и что надо есть. Раньше за нее решал Джейк, даже когда была ее очередь готовить. Что только он не приволакивал домой: кости, сморщенные залежавшиеся сосиски, покрытые плесневелым налетом, отвратительно пахнущие сыры — настаивая, чтобы Ренни все пробовала.
«Жизнь — это импровизация, в ней надо все испробовать, — любил говорить он. — Используйте свои возможности».
Жизненные возможности Ренни были уже израсходованы и колебались у нулевой отметки, у нее не осталось сил. И даже не из-за Джейка. Он стоял, неловко переминаясь у дверного косяка, держа в руке один синий носок и спрашивал, не знает ли она, куда мог подеваться второй. Вокруг них продолжала витать атмосфера семейной жизни, домашнего уюта — как пылинки, попавшие в луч света, — она постепенно затухала, но пока теплилась. Ренни сказала, что не знает, может быть, в корзине с бельем. Он пошел в ванную, она слышала, как он там роется в поисках носка. Досадно, что она не догадалась уйти из дома к его приходу, слишком по-разному они относились к таким вещам.
Она уговаривала себя не думать о новой «барышне» Джейка; несправедливо с ее стороны было бы испытывать ревность. Ренни пыталась представить, как та выглядит. Соперница была для Ренни лишь куском плоти, поверх которого был накинут черный пеньюар. Или не накинут. Видимо, тем же она была и для Джейка.
«Знаешь, что такое женщина, — поделился он с Ренни однажды своей теорией, — это либо голова приделанная к п…е, либо п…а, приделанная к голове. Все зависит, с чего начать».
Оба они понимали, что это шутка. Новая пассия заполнила собой, образовавшуюся после Ренни пустоту, заняла ее место, будущее, все пространство, в которое Джейк сможет теперь окунаться день за днем, ночь за ночью, каждый раз, как будто последний, как будто он преодолевает крутую вершину. Эти мысли вызывали у Ренни ностальгию по безвозвратно ушедшим дням их жизни, домашней уютной семейной обыденности. Интересно, каково это — погрузиться во тьму чужой плоти; женщинам не дано испытать такое ощущение. Они сами носят в себе эту тьму. У Ренни не укладывались в голове и две вещи: неотвратимость и слепота соития, которое для нее необходимо и слепо одновременно. Результат оказался более чем плачевен: Ренни сидит в застывшей окаменевшей позе на кухне, освещенная светом электрической лампочки.
Джейк опять возник в дверях. Ренни не хотелось поднимать глаза. Она и так прекрасно знала, что увидит, да и ему не нужно было смотреть на нее, за время их совместной жизни они слишком хорошо изучили друг друга. Им часто приходила в голову одна и та же мысль, и они нередко выражали ее одними и теми же словами. Их разрыв был слишком предсказуем, их не связывали внутренние узы. Никаких обязательств, каждый сам по себе, все свободные люди — они постоянно напоминали друг другу об этом. И о каком благополучном исходе может идти речь в таком случае?
Ренни хотела рассказать Джейку о человеке с веревкой. Но это было бы низко и нечестно с ее стороны, и ничего, кроме чувства вины, не вызвало бы у Джейка, поэтому Ренни отказалась от этой мысли. Богатое воображение Джейка немедленно бы подсказало картину рычащего чудовища на четвереньках.
Он всегда соблюдал дистанцию между игрой и реальностью. Он говорил, что есть желание и есть необходимость. И никогда не смешивал их, а Ренни это не удавалась.
Ренни не произнесла ни слова, не сорвалась с места, не бросилась Джейку на шею, они не стали обмениваться рукопожатием. Она не хотела от него ни жалости, ни сострадания, ни милости, поэтому просто продолжала сидеть за столом, судорожно обхватив чашечку с кофе, как будто это оголенные провода, и не шевелилась, словно ее парализовало. Можно ли назвать ее состояние горем, отчаянием, искренна ли она в своих переживаниях? Что с ними станется, во что они превратятся, эти два мертвеца, без желаний, без жажды тепла и участия, что она должна чувствовать, как ей быть, что можно поделать? Она сжала руки, чтобы унять дрожь. Этот жест запомнился ей у бабушки, когда та склонялась над безжизненной рождественской индейкой, шепча молитву.
— Будь здорова, — бросил Джейк на прощанье…
Он не мог допустить, что она не поправится. Иначе никогда не позволил бы себе такое издевательское напутствие. Такие шутки неуместны и недостойны.
На следующее утро после окончательного ухода Джейка, Ренни не спешила вставать. Зачем? Она лежала в постели, думая о Дэниэле. Она терялась в догадках относительно его, человек лишенный всякого воображения, настолько приземленный, настолько нормальный, что это было выше ее понимания. Размышления о Дэниэле убаюкивали Ренни, как будто сидишь и сосешь палец. Ренни рисовала в своем воображении картинку, как Дэниэл просыпается, переворачивается, встает, включает будильник, занимается любовью со своей беременной женой, чье лицо Ренни, как ни старалась, не могла представить. Дэниэл, конечно, бережен и заботлив, но все таинство совершается как-то скомкано, впопыхах, в спешке, из-за раннего часа, из-за того, что у него впереди еще куча дел, день расписан по минутам. Его жена не кончает, но оба они не делают из этого трагедии, все в порядке вещей, они к этому привыкли, им это не мешает любить друг друга. Когда-нибудь, в другой раз, когда у Дэниэла будет побольше времени, она обязательно кончит. Потом наспех ополоснуться, проглотить чашечку кофе, крепкого, без сахара, предусмотрительно поданного женой прямо в ванную, изучить свое изображение в зеркале, пока бреется, — и при этом нимало не заботясь о том, какое впечатление это должно производить на жену; Дэниэл одевается в свои строгие, изысканные, несколько старомодные одежды, зашнуровывает ботинки.
В три часа Ренни после некоторых колебаний позвонила Дэниэлу на работу, рассчитав, что в это время ему больше негде находится. Она оставила медсестре номер своего телефона, попросив передать, чтобы доктор ей сразу перезвонил, как только появится, ибо дело не терпит отлагательств. Никогда прежде Ренни не поступала подобным образом. Она отдавала себе отчет, что это грешно, но мысли о Дэниэле привели ее в такое состояние, что соображения морали отступили на задний план. У Дэниэла были такие ухоженные ногти, холеные руки, такие розовые уши; он такой замечательный.