Результат был таков, что я дрожащей рукой записал в дневнике: «Мне все хуже и хуже. Молитва не помогла».
Солнце, взошедшее над расходившимся морем, застало нас все в той же позиции над перилами, в какой мы провели ночь.
Господин инженер, перегнувшийся рядом со мной через перила, шепотом произнес:
— На суше морской болезни не бывает.
И у меня, бедного, не было даже сил бросить его за борт в жертву бушующим водам…
VI
Исполнение на практике всех разнообразных движений, совокупность которых в науке и в народе обозначается термином «морская болезнь», продолжалось в общем около полутора суток. Положение на корабле было грустным, потому что никто, даже капитан, не знал, куда мы, собственно, плывем.
Капитан утверждал, что пароход должен идти наперерез волнам, против чего, правда, никто не возражал, однако ветер и волны то и дело меняли направление, и вот мы бороздили море вдоль и поперек, словно пиратское судно, опасающееся берегов.
К вечеру второго дня опять началась пляска по волнам, еще сильнее, чем в первый день, и у всех у нас было одно желание, чтоб уж все это чем-нибудь кончилось.
Капитан утешал нас, говоря, что это еще ничего, вот однажды ему пришлось кружить по морю и резать волны целых четырнадцать суток, и шел-то он в недальний рейс, из Данцига в Ригу, а теперь мы плывем куда дальше — из Ревеля в Штеттин.
Мы начали привыкать к морской болезни и даже находить вкус в пресловутой немецкой похлебке из сушеных слив и разварной селедки.
Под утро господин инженер выполз на палубу и принялся орать:
— Земля, земля!
Так же, наверное, орал матрос на мачте Колумбова корабля, когда тот отправился открывать Америку. Еще в школе учителя твердили нам, что матрос кричал: «Земля, земля!» Господин инженер вызубрил это на память и теперь, применив историческую формулу, еще раз крикнул:
— Земля, земля!
Спросили мы капитана, где же это мы. Он долго осматривался, производил измерения и заявил, что мы либо у датских, либо у шведских берегов, но, может быть, та земля на горизонте — какой-нибудь остров, принадлежащий то ли одному, то ли другому королевству.
Такое точное определение нашего местонахождения вызвало всеобщую взволнованность. Одна женщина расплакалась, что не видать ей больше Германии, раз нас вместо Штеттина привезли к противоположному берегу.
Я ходил среди расстроенных людей и подливал масла в огонь, распространяя слух, что нас везут в Америку.
К счастью, ветер опять изменился, и «Кипрос» был вынужден резать волны в южном направлении, носом к Германии. Однако тем дело не кончилось, и в тот же день мы еще держали курс на юго-восток, на северо-восток, опять на юг, потом на северо-запад и в заключение на юго-запад.
Господин инженер, лежа в трюме на своем соломенном тюфяке, громко рассуждал:
— После изобретения компаса корабли могут определять, где юг, север, восток и запад. На юге лежит Южный полюс, на севере — Северный.
Та женщина, которая плакала, когда мы находились «то ли у Швеции, то ли у Дании», впала в истерику и принялась кричать, что на Северный полюс она не поедет, потому что боится.
Но господин инженер не смутился и продолжал:
— Западного или восточного полюса не существует, есть только два, Северный и Южный, так же как есть северное и южное полушария. Мы живем в северном полушарии, а если бы среди нас были австралийцы, то они были бы из южного полушария. Земля круглая и вращается вокруг своей оси непрестанно, день за днем, год за годом. Если мы завтра будем в Штеттине, это будет означать, что мы счастливо доехали и что Штеттин — морской порт.
Затем он хлебнул овсяного пива и, провожаемый враждебными взглядами, улегся спать.
На следующую ночь ветер утих, «Кипросу» уже не нужно было разрезать волны, и он вел себя вполне мирно. Капитан определил курс на Свинемюнде, небо прояснилось, и к полудню опять появились чайки. Горизонт уже не качался, и вода была такая тихая, спокойная, как на прудах в Гостиварже.
После полудня показался холмистый берег, поросший густым сосновым лесом, и мы еще засветло прибыли в Свинемюнде с его маяками, рыбаками, брошенными купальнями и казармами для матросов, которых можно теперь тут сосчитать по пальцам.
Крупный укрепленный военный порт, гордость Германии, лежит в развалинах. Немцам пришлось взорвать его, так же как и надменные дредноуты, останки которых валяются в разрушенном порту.
Но невозможно было обойтись без оркестра, и на земле Прусской Померании, при впадении Свины в Балтийское море, нас приветствовали старинной военной музыкой.
При виде всего этого разорения господин инженер не мог удержаться от слов:
— Взорванное военное судно уже не годится в употребление. Так как здесь Свина впадает в море, а «устье» по-немецки называется «Münde», то это место совершенно справедливо носит название Свинемюнде; если бы это была Эльба, то называлось бы Эльбемюнде, а Рейн — Рейнмюнде. Это вполне логично.
Пароход входит в Одерский канал, соединяющий порт со Штеттином, что опять побудило господина инженера к логическому умозаключению:
— Если бы не было Одера, Штеттин перестал бы быть крупнейшей немецкой торговой гаванью, и мы должны были бы ехать в Штеттин не по воде, а по железной дороге, и без воды тут не могли бы строить суда. Поэтому можно сказать, что Одер — благословение Штеттина.
Эти ученые рассуждения прервал грохот спускаемого якоря. Мы будем стоять здесь, пока нас не осмотрит медицинская комиссия.
Когда комиссия прибыла на борт, нас стали вызывать по одному. Разговор с нами был короткий: нас просили показать язык, и дело с концом.
После того как все несколько сот бывших пленных показали язык почтенной комиссии, она почувствовала себя вполне удовлетворенной и съехала на берег. Мы подняли якорь. Оркестр на берегу сыграл нам на прощание «Heil dir im Siegeskranz»[16], и мы, проплыв по Одерскому каналу, причалили в столице Померании.
Говорят, там нас ждет торжественная встреча.
Как я встретился с автором некролога обо мне
За мое пяти-шестилетнее пребывание в России я был несколько раз убит различными организациями и отдельными лицами.
Вернувшись на родину, я узнал, что был трижды повешен, два раза расстрелян и один раз четвертован дикими повстанцами-киргизами у озера Кале-Ышела.
Наконец меня окончательно закололи в дикой драке с пьяными матросами в одесском кабаке. Эта версия мне кажется самой правдоподобной.
Правдоподобной казалась она и моему доброму другу Кольману, который, найдя очевидца моей позорной и в то же время геройской смерти, написал об этом так неприятно окончившемся для меня событии целую статью в своей газете.
Он не ограничился небольшой заметкой. Его доброе сердце принудило его написать обо мне некролог, который я прочел вскоре по своем возвращении в Прагу.
Будучи уверен, что мертвые из гроба не встают, он весьма элегантно выругал меня в этом некрологе.
Чтобы убедить его в том, что я жив, я пошел его искать, — так возник этот рассказ.
Даже Эдгар По, мастер кошмаров и ужасов, не мог бы придумать более страшного сюжета.
Автора своего некролога я нашел в одном из пражских винных погребков, как раз в двенадцать часов, когда, согласно какому-то императорскому предписанию от 18 апреля 1836 года, закрываются винные погребки.
Он смотрел на потолок. Со стола убирали залитые скатерти. Я присел к его столику и спокойно спросил:
— Разрешите? Здесь не занято?
Он все еще обозревал заинтересовавшее его место на потолке и ответил вполне логично:
— Пожалуйста. Как раз закрывают, думаю, что вам безразлично, свободно или занято.
Я взял его за руку и повернул к себе. Он минуту молча смотрел на меня и наконец шепотом спросил: