Литмир - Электронная Библиотека

Последнее полная правда: Некрасов никогда ни словом не задел Лескова. Помешать лесковской хронике в «Отечественных записках» он и физически не мог: редакторское кресло Некрасов занял в январе 1868 года; переговоры о том начались в октябре 1867-го; первое письмо в Карабиху Краевский послал в конце июля; роман же Лескова прервался в мае; цензуровали его еще раньше, — так что же, Краевский подставлял его под цензорский нож, чтобы загодя угодить Некрасову? Впрочем, что мы гадаем? Вы вчитайтесь в лесковскую фразу: он ведь отлично знает, что дело не в Некрасове. Знает — и однако поминает его. Зачем? В целях самоуспокоения? Вот это очень похоже на истину: Лесков словно бы ищет для себя оправданий, потому что объявленные причины не вполне объясняют драму.

Читаем прошение в Литфонд дальше. По мере того, как вопрос о существе цензурных вырезок кое-как пройден, Лесков сосредоточивается (и уже с полной, надо сказать, убедительностью) на этической, процедурной стороне дела: он обрушивается на Краевского за то, что тот делал эти вырезки тайком.

«Я написал ему, — рассказывает Лесков, — (и мои товарищи, и литературные друзья знают это), что я не могу стерпеть никаких произвольных сокращений… и что если сокращения действительно окажутся необходимыми, то я прошу сделать их не иначе, как только с моего согласия, с предоставлением мне возможности по крайней мере залатывать ямы, открываемые негласными цензорами. При этом я добавил твердо и решительно, что если такое мое законное требование не будет удовлетворено, — то вынужден буду прекратить продолжение романа… Характер моих предыдущих отношений к этому редактору не оставлял ему никакого права думать, что я не сдержу данного мною слова. Но несмотря на все это, в первой же следующей книжке (второй апрельской), когда эта книжка уже была отпечатана, сброшюрована и послана к одному из негласных цензоров, удерживающих бесцензурный журнал г. Краевского от увлечений, мой роман подвергся еще большим помаркам. В силу этих помарок одно из лиц романа (протоиерей Савелий, в особе которого, по моему плану, должна была высказаться „чающая движения“ партия честного духовенства) вышло изуродованным. Об этих сокращениях мне не дали знать, как я просил. Напротив, их от меня скрыли и начали перепечатывать и подверстывать книжку. Узнав об этом случайно, я простер мою просьбу о том, чтобы мой роман с сделанными сокращениями не печатали, а дозволили бы мне объясниться с цензуровавшим его негласным цензором, которого я надеялся разубедить в его опасениях за мое легкомыслие и вольнодумство. Не знаю и не ручаюсь, удалось ли бы мне достичь этого, но я надеялся… Мне измаранной книжки не дали и объявили, что сокращения будут сделаны, ибо уже таков в „Отечественных записках“ порядок, и номер выйдет. Мне оставалось одно средство защищаться — заявить в какой-нибудь газете, что роман выходит не в том виде, в каком он сделан для печати, и что он вдобавок выходит в свет почти насильно, против моего желания. Я не хотел сделать такого литературного скандала г. Краевскому, ибо, вследствие некоторых особенностей нрава и обычаев этого почтенного редактора, такие скандалы для него уже не редкость… Я ограничился одним исполнением моего обещания г. Краевскому, то есть не дал более присланному им человеку оригинала, и рукопись романа остается у меня, пока я оправлюсь, обдумаюсь и найдусь, что мне можно с ней сделать…»

Вот тут уж ничего, кроме правды: человеческое потрясение вопиет из каждой строки письма; Лесков доведен до бешенства; наконец, он остался без гроша в кармане; он мечется в поисках денег, он вот-вот кинется к Страхову просить протекции в государственную службу; а пока он пишет Литфонду, что ему нечем заплатить за дочь, обучающуюся в пансионе Криницкой…

Он мог бы добавить, что, кроме дочери от первого брака, он должен обеспечивать еще и новую свою семью, что он всего два года, как женат вторично, и что у него недавно родился сын. Сын… Будущий его биограф родился, который спасет для потомства память о жизни Николая Лескова и до последних дней своей долгой, девяностолетней жизни будет собирать материалы об отце… Но сейчас это младенец, и воспитание его требует средств…

Чтобы закончить эту сторону дела: господа члены-основатели Литературного фонда не сочли возможным дать Лескову взаймы просимые пятьсот рублей. Но, войдя в его обстоятельства, решили подать ему некоторое безвозвратное вспоможение, для чего командировали одного из своих посланцев к Лескову, дабы убедиться в его жалком положении.

Лесков ответил, что он подачки не примет и никаких благодетелей на порог не пустит.

Он как-то выкрутился тогда. Писал, как бешеный. В «Биржевые ведомости», в другие быстрые издания.

Остается вопрос: какая же чудовищная причина заставила Лескова принять все эти муки? Почему он отказался продолжить у Краевского «хронику»? Неужто только из-за «ям», которые копала цензура на пути протоиерея Савелия? Нельзя ли поточнее очертить и измерить эти ямы? Чтобы оценить истинную меру «изуродованности»?

Можно.

Дело в том, что в конце концов дневник Савелия Туберозова все-таки появился в более или менее полном виде. И даже дважды: сначала у Богушевича в «Литературной библиотеке», а потом и у Каткова в «Русском вестнике». Положим, восстановить все, что хотелось, Лесков не смог. Ни там, ни тут. Но он ведь и не «восстанавливал». Он делал текст заново. В случаях, где предпринимались кардинальные переделки, где Лесков все сплошь переписывал, — это видно. Но некоторые (и весьма обширные) куски целиком перешли из «Чающих движения воды» во вторую редакцию, а там и в третью, окончательную. Перешли — с разночтениями. Достаточно мелкими, чтобы отмести предположение, будто из-за них Лесков специально марал текст. Но достаточно яркими, чтобы можно было с огромной долей вероятности предположить: «Демикотоновая книга» протоиерея Туберозова — не что иное, как «Синяя книга» оного протоиерея, но в первоначальном, неизуродованном цензурой виде.

Простейшее наложение текстов открывает нам цензорские «ямы».

Три примера.

Первый. Туманное упоминание о некоей гуляющей среди «нигилистов» книге, восстановленное после цензурных выщипов, оборачивается острым укором властям, держащим духовенство в нарочитом невежестве. Подчеркну слова и фразы, выброшенные редакцией «Отечественных записок»:

«Встречаю с некоей поры частые упоминания о книге, озаглавленной „О сельском духовенстве“, и, пожелав ее выписать, потребовал оную, но книгопродавец из Москвы отвечает, что книга „О сельском духовенстве“ есть книга запрещенная и в продаже ее нет. Вот поистине гениальная чья-то мысль: для нас, духовных, книга о духовенстве запрещена, а сии, как их называют, разного сорта „нигилисты“ ее читают и цитируют!.. Ну что это за надругательство над смыслом, взаправду!»

Страсть и непримиримость, а как пригашено!

Второй пример. Беглая запись об очередном споре с учителем Варнавкой оказывается сценой, где не только учитель проповедует нечто в духе механического материализма, но и начальство ему втихую сочувствует:

«Я ужасно встревожен. С гадостным Варнавкой Препотенским справы нет. Рассказывал на уроке, что Иона-пророк не мог быть во чреве китове, потому что у огромного зверя кита все-таки весьма узкая глотка. Решительно не могу этого снестъ, но пожаловаться на него директору боюсь, дабы еще и оттуда не ограничилось все одним легоньким ему замечанием».

Блеск — пригашен.

Третий пример. Вполне невинная и даже непонятная проказа все того же учителя в подлиннике оказывается политической дерзостью:

«За ранней обедней вошел ко мне в алтарь просвирнин сын, учитель Варнавка Препотенский, и просил отслужить панихиду, причем подал мне и записку, коей я особого значения не придал и потому в оную не заглянул, а только мысленно подивился его богомольности; удивление мое возросло, когда я, выйдя на панихиду, увидел здесь… всех наших ссыльных поляков. И загадка сия недолго оставалась загадкой, ибо я тотчас же все понял, когда Ахилла стал по записке читать: „Павла, Александра, Кондратья…“ Прекрасная вещь со мною сыграна! Это я, выходит, отпел панихиду за декабристов, ибо сегодня и день был тот, когда было восстание. Вперед буду умнее…»

27
{"b":"173889","o":1}