Ему помогает не только общность тематических интересов с Лесковым: влюбленность в купеческий слой средней и южной России — легко уловить общее и в самой «интонации» их письма. Конечно, Кустодиев мягче и добрей Лескова, его ирония никогда не становится горькой, насмешка — жалящей; однако в самой «сдвоенности» взгляда, в обманчивой наивности штриха, в чуть уловимой терпкости линии есть что-то от лесковского «коварства». Критики давно подметили эту особенность кустодиевского письма: смотришь — простота, богатство, рубенсовская роскошь! Отходишь — ив роскошестве многотелесных красавиц ощущаешь иронию, тревогу, тоску художника, тоску русского интеллигента на рубеже двух веков…
Иллюстрации Кустодиева к лесковской «Леди Макбет…» повествовательны, просты, четки и — по внешности — вполне совпадают с той концепцией провинциальной русской жизни, которая сделала Кустодиева в глазах критиков — «отечественным Рубенсом». Толстые руки, щеки, груди; тела среди подушек, похожие на подушки; лиц почти не видно — дородство и жар тел. Тела сливаются с интерьером: занавески, одеяла, кружева, ветки, оконные переплеты — пестрядь, в которой все как-то уютно и мягко перемешано; даже с деревом тело перевито: Сергей спускается с галереи, обхватив столб; Катерина Львовна в окне, как в резной раме, — никакой грандиозности, никакого «ужаса» — домашняя соизмеримость людей и вещей, тучный покой… Но он и оборачивается тревогой. Туча толпы — каша голов — люди лезут через забор в дом Измайловых… Рыхлая мягкость фактуры, ноздреватый снег на купеческом дворе, где играет Федя Лямин, переходит в хлябь, в заметь и топкую грязь Владимирки, в дождь, сливающийся с хлябью Волги, в мокрую кашу тел на пароме. Тесные стены деревянных кварталов перерастают в тесные каменные мешки казематов; заключительный пейзаж города — толстые, «сонные» дома с маленькими, как свиные глазки, окнами-бойницами. И все это — «мерцающим» штрихом, чарующим, обволакивающим, мягким, как бы наивным… Кустодиев безошибочно откликается на гениальную обманчивость лесковской «сторонней» интонации, когда рассказчик вроде бы добродушен и младенчески прост, но рассказывает так и такое, что именно наивность эта таит в себе главное коварство.
Художник Б. М. Кустодиев. Фронтиспис
Художник Б. М. Кустодиев. Иллюстрация к «Леди Макбет…»
Из кустодиевских работ с равным успехом извлекались и ясный реализм, и романтическая таинственность. Э. Голлербах противопоставлял повествовательную ясность этой графики тоновому вычуру соратников Кустодиева по «Миру искусства»; другие ценители откликались как раз на трепетность штриха и на «атмосферу». В дальнейшем прослеживаются обе тенденции.
Иван Овешков, иллюстрировавший «академический» однотомник Лескова 1937 года, решает чисто повествовательные задачи. В его рациональных, «станковых» композициях — никакого контакта с лесковской стилистикой: зализанность фигур, мелочная проработка деталей — учебник этнографии или дурной театр с обозначением абстрактных «страстей».
Николай Кузьмин, давший заставку и лист к «Леди Макбет…» издания 1954 года, делает упор на иронии. Характерный «смеющийся» штрих по тонированному полю; типажная резкость; Сергей — купчик-приказчик с пробором посередине; Катерина Львовна — гладкая дамочка, скорее похожая на нэпманшу 20-х годов XX века, чем на купчиху XIX-го. Остро, нетривиально… Увы, кузьминский лист потерялся на фоне триумфально принятых в 50-е годы кузьминских же иллюстраций к «Левше»… А может, дело в том, что дальнейшее осмысление очерка пошло не по ироническому, а по патетическому пути.
В конце 50-х годов — серия В. Пуршева. Романтически изысканный «дымчатый» штрих, размывающий фигуры влюбленных в саду. Тот же штрих, но как бы «пенящийся» — по искаженным лицам и орущим ртам в дверях дома Измайловых (в такой манере послевоенные художники изображали полицию, врывающуюся к разведчикам-радистам)… Косой штрих дождя, силуэты в дымке, прекрасные страдающие лица гонимых узников (в такой манере рисовали в послевоенные годы угон жителей в германскую кабалу). У Пуршева — не Лесков, но романтическая красота и скорбь тех лет, приложенные к Лескову.
Илья Глазунов прилагает к нему несколько иные ценности, но в романтическом же духе. Семь его листов, навеянные «Леди Макбет…» и сделанные для известного «зеленого» лесковского шеститомника начала 70-х годов, напоены ревнивой любовью к изображаемому. Пейзаж города Мценска: нежно-синий снег улицы, нежно-синий силуэт колокольни, нежно-желтое небо, нежно-желтые окна — тепло, покой, скрип саней — духовный рай. Любовь в саду: кипень розовых бликов и пятен на счастливых лицах влюбленных. Отравление старца: усопший похож на святого, над ним Катерина Львовна со склянкой, тонкое лицо встревожено — кажется, что тут лечат больного. Интерьер дома: край письменного стола освещен лампой; счеты, бумаги; черный силуэт в сумрачной глубине; колорит — «Достоевский», ощущение — вековой прочности. Предсмертный портрет Феди Лямина: большеглазый отрок на фоне икон, ручка на груди — парафразис страстей по Дмитрию убиенному. Наконец, два основных портрета. Сергей: красная рубаха, озорные цыганские глаза, черные спутанные волосы, красавец-молодец на фоне куполов, крестов и летящих птиц — излюбленный Глазуновым мужской портрет анфас (так же — Мечтатель к «Белым ночам», Рогожин к «Идиоту», царь Федор Иоаннович)… Женский портрет, напротив, излюблен профильный (такова Вера к гончаровскому «Обрыву», Дуня к Мельникову-Печерскому, некрасовская крестьянка). И вот — Катерина Львовна: прекрасный тонкий профиль женщины в русском платке на фоне врачующего зелено-голубого русского простора.
Кто убивал? Кого убивали? И намека нет! Нежной современной кистью, настоянной на древней иконописи, Илья Глазунов пишет величественный гимн вечной русской старине и духовной прочности, прекрасной даже в страдании.
Еще несколько трактовок — у других современных художников.
Вот милая скуластая красавица с чистыми глазами, чутко смотрящая вниз из-за занавески, — на «воздушном» штриховом рисунке Бориса Семенова к ленгизовскому изданию 1977 года — еще один вариант романтической героини.
Вот попытка волгоградской художницы В. В. Цынновой эту романтическую трактовку опровергнуть: резкий, «грязный», саркастический штрих, грубая заливка: злобный старик, похожий на царя Додона; конфетный любовник — губки бантиком; упрямая, жестокая героиня со змеиным изгибом шеи и остановившимся взглядом — горькая насмешка художницы.
Вот ответ художницы Н. Корниловой в однотомнике «Советская Россия» 1981 года: легкие штриховые силуэты, дама и кавалер, иконописные складки платьев, но все как бы невсерьез — палехская прелесть, переданная с улыбкой современного «понимания», ноль трагизма…
Вот заставки в однотомниках Лескова, изданных в 1981 году в Магадане и Туле. Штрих Ю. Коровкина «гладкий», нежно-обливной, и купчиха у него — гладко-тяжелая, вся в себе, «себе на уме», непредсказуемая; за спиной — зеркало, в зеркале — крадущаяся фигура Сергея. Штрих М. Рудакова — «шероховатый», грубоватый; хитрое, жестокое, красивое лицо; и опять — Сергей на втором плане. И там, и тут — полное отрицание глазуновского кроткого любования.
Вот восемь листов П. Пинкисевича в лесковском пятитомнике 1981 года. Острая, опасная красота в лице героини — гордыня и воля. Оранжевая шаль, дымное коричневое небо, предчувствие катастрофы. Она же — над распростертым телом мужа, после удара подсвечником: лицо красное, глаза тупые, рот безвольный. И она же — в каторжной колонне: дикий, огненный, ненавидящий взгляд… И всюду — оранжево-красно-коричневая гамма — адское мучение души, и никакой глазуновской успокоительной сини-зелени.