А чуть поодаль, здесь же, на поручнях баржи, — примостились ярославские ребята со своими балалайками.
Мы на свадьбе у героя
Прогуляли до утра.
Дефицитною икрою
Заедали осетра.
Молодая в белом платье
Под серебряной фатой
Поражала дивной статью
И небесной красотой…
Между тем баржа сбавила обороты, стеклянные шары покатились из-под винта и вспенили воду. От крошечного причала к барже направилась лодка с двумя гребцами. А третий, что сидел на корме, приподнялся и крикнул, сложив ладони рупором:
— Збруев, Константин Яковлевич, есть тут?
— Есть, — отозвался Збруев, взял чемодан и пошел к трапу.
Лодка покачивалась на волнах под бортом. У Збруева приняли чемодан, помогли спуститься вниз.
Гребец оттолкнулся от баржи веслом, и лодка поплыла к берегу, а баржа снова обросла бурунами и двинулась дальше.
— Ну, здорово, ефрейтор! — сидевший на корме седой, крепкий мужчина протянул Збруеву руку. — Лукьянов, директор зверосовхоза.
— А где Мария? — спросил Збруев. — Замуж вышла?
— Почему — вышла? Нет… — директор вздохнул. — Места у нас тут, брат, роскошь! Икру ложками едим. А пушнины — и говорить нечего. Хороший охотник у нас тут — на золоте, можно сказать, кушает…
— А Мария? — повторил Збруев.
— Вот с Марией хуже… — смущенно почесал в затылке директор. — Понимаешь, солдат… режь меня, руби голову — это я тебе писал! Сезон, понимаешь, хороших стрелков мало, задыхаюсь, еле план тяну… Дом тебе поставлю, заработаешь хорошо — только прости ты меня Христа ради! Не для себя стараюсь, для государства!
Збруев молчал.
— Ефрейтор, — забеспокоился директор. — Скажи ты хоть что-нибудь!
— А что говорить, — равнодушно произнес Збруев. — Все нормально.
— Как нормально? Не обиделся?
— А чего обижаться… К этому оно и шло. А карточка-то чья? — поинтересовался Збруев, вынимая фотографию.
— Карточка? — сказал директор. — Это целая история. Думал я, что тебе послать? Чтобы наверняка проняло. Артистку послать — узнаешь. И послал я тебе художественное произведение из Эрмитажа. Символ женской красоты и материнства. Мадонна Аве Мария!
Лодка приближалась к берегу, где, потеснив тайгу, стояло несколько бревенчатых домиков и виднелся причал. А на причале — ярославские ребята:
Не забыть еще сказать бы,
Чтобы правду знал народ, —
Совершилась эта свадьба
Чуть попозже, в Н-ский год…
Как я дошел до жизни такой
В раннем детстве почти все пробуют перо. Перо — это образно говоря, а чаще всего карандаш, который первым попадает ребенку в руки.
Сейчас, правда, первым попадает ребенку в руки компьютер, где не нужно ни пера, ни карандаша, — но мое детство было раньше этих золотых времен.
И вот, едва научившись выводить карандашом печатные буквы, с зеркальным «Я» и с «И» в виде латинского «N» — мальчики и девочки моего времени уже слагали стишки и сочиняли рассказы.
Был и у меня такой, первый в жизни, рассказ, который назывался: «Волк, эй». Помню его дословно (что нетрудно): «Пошли мы в лес с Михой. Увидел волка и кричу: Миха, волк, эй!» Все. Размер произведения, собственно, определялся размером оборотной стороны обложки книги, на которой он был написан гигантскими (другими не умел) буквами, — а другого чистого листа для продолжения этой истории не было. С бумагой тогда, в конце войны, было сложно. Как и с книжками. Лично у меня тогда было только две книжки, и то не совсем для младшего возраста: «Марка страны Гонделупы» и «Школа в лесу». Содержание их плохо помню, зато их обложки, форзацы и вообще все свободные от строк и рисунков места стали для меня полем первых собственных литературных проб.
Не скажу, что я был каким-то особым, читающе-пишущим мальчиком. Главная жизнь у нас шла во дворе. Там мы — двором на двор — дрались, гоняли пустой консервной банкой в футбол, играли монетками в «расшибалочку» и «пристенок» — в общем, проводили время как все ребята послевоенных лет. Но мама, едва только я научился читать, стала приносить мне книжки из библиотеки. Этим, я думаю, она хотела отвлечь меня от беспутной дворовой жизни. Но, сама того не предполагая, она сделала большее — сломала мне жизнь. Я мог бы стать инженером-строителем, как отец, и, может быть, строил бы теперь дворцы для миллионеров. Или бухгалтером, как дедушка, — и, может быть, возглавлял бы бухгалтерию какого-нибудь «Лукойла». Кто знал тогда, что профессии эти станут такими престижными и доходными. Но мне неожиданно очень понравилось читать. И хуже — чем больше я читал, тем больше мне хотелось писать. Мне уже мало было эссе типа «Волк, эй», да и с бумагой стало налаживаться.
Что я писал? Практически то же, что и читал. Прочитав, скажем, научно-фантастический роман, я тут же садился писать научно-фантастический роман. Я очень старался, чтобы получалось похоже. Разница заключалась в одном: тот роман был в 500 страниц и имел конец. Мой — содержал 5 страниц и на том обрывался. Потому что мама приносила исторический роман, и, проглотив его, я садился сочинять исторический роман, который тоже кончался, едва начавшись. Книг в маминой заводской библиотеке было много, а я еще до школы читал быстро…
Короче, не знаю, чем кончилась бы эта неравная борьба литературы с моими попытками догнать и перегнать ее, — если бы в мою жизнь не ворвалось кино. В кино мы бегали и раньше, но там было неинтересно: старые советские фильмы за редким исключением были скучными, а потом, в 50-е годы, их стало очень мало. Пять, от силы, в год. Столько, сколько мог посмотреть в свободные часы Сталин — без его одобрения ни один фильм на экраны не выходил. Но к счастью, и особенно к счастью моего поколения, существовала такая организация, как Кинопрокат. Кинотеатров, кинотеатриков, домов культуры, сельских клубов, передвижных киноустановок существовало немыслимое количество, и говорили, что они приносят в бюджет доход, уступающий только доходам от продажи водки. Пятью фильмами такую бюджетную прореху было не закрыть.
И тогда-то в чьей-то светлой голове родилась идея: заполнить дыру проката так называемыми «трофейными» фильмами. Под Берлином мы захватили кинохранилище с огромным количеством фильмов — всех стран и народов. Так что по справедливости эти фильмы трофейными не были. Их экземпляры имелись и у нас, в кинохранилище Белых Столбов под Москвой, и порой вывозились оттуда для показа тому же Сталину, которому иные из них нравились гораздо больше советских.
Этот прокатный фокус был подобен тому, как если бы, взяв в качестве трофея экземпляр книжки «Домби и сын», объявили бы трофеем самого Диккенса.
Но тут другое дело: изменено название, срезаны марка студии и имена авторов, и вместо них — всегда неизменная надпись: «Этот фильм взят в качестве трофея после разгрома немецко-фашистских…» А трофеи надо использовать в народном хозяйстве. Не совсем наше идейно-художественное содержание? Но не мы же делали, не мы покупали — а с них, с «немецко-фашистских», что взять? Вот и войну они, наверное, проиграли оттого, что делали такие картины. Однако немецких фильмов среди «трофейных» как раз почти и не было. Разве что знаменитая «Девушка моей мечты» с Марикой Рекк. Тут прокатчики полагались на дремучее незнание зрителем зарубежного кино. В прокат шли фильмы французские, английские, но на 90 %, конечно — американские. И какие!
Сейчас мы, возможно, назвали бы большинство из них средними поделками с приключениями и погонями — но тогда мы и о таких картинах мечтать не могли. Взять хотя бы «Тарзана» в четырех сериях, которым бредила вся страна! А «Багдадский вор» и «Джунгли», а веселые комедии «Петер» и «Маленькая мама»? И «Серенада солнечной долины». Народ начал снова штурмовать кинотеатры.