— Ты к Наташе? — спросил его Семен.
— А на что она мне? — с великолепным равнодушием проговорил Гриша.
Некоторое время мы стояли и разговаривали все вчетвером, и было заметно, как трудно Любе произносить слова спокойным, безразличным тоном.
— Пойдемте по домам, — сказала она наконец. — Радиолюбитель, ты идешь? Спокойной ночи, Сеня.
— Вам спокойной ночи. А мне еще выступление переписывать начисто, — проговорил Семен, как бы объясняя, почему он не провожает Любу.
Мы отправились домой, в Синегорье.
По дороге Люба завела с Гришей разговор о том, что завтра полеводов нарядили убирать пшеницу, а неизвестно, можно ли ее убирать, а теперь, как нарочно, что ни день, то дождь. Но это не беда. Если комбайны станут работать хорошо — уборку можно закончить досрочно. Она говорила, наполняясь заботами предстоящего трудового дня, и я чувствовал, как успокаивалось ее сердце.
Девичье горе — непрочное горе.
Не прошли мы и двухсот метров, а Люба уже смеялась над длинным Гришиным пиджаком. И когда нам встретились три девушки, тоже возвращавшиеся по домам и устало напевающие во второй или в третий раз:
Люба вдруг встрепенулась и перебила их пенье резким, пронзительным голосом:
Похудела
Грамм на двести,
Все засмеялись. И как только до деревне разнесся смех, в избе отворилось окно и сонный женский голос произнес: «Наташа, ты до утра шуметь станешь? Сейчас же ступай спать!» Наташа попрощалась с нами и побежала домой, громко напевая:
Не ругай меня, мамаша,
Не ругай грозно.
Ты сама была такая,
Приходила поздно.
7
Люба и Гриша стояли на поле, склонившись над колосьями пшеницы, и Люба разминала на своей узенькой ладони колосок. Было чистое, безоблачное утро. Только вдали, над городом Д., висела румяная тучка. Рыжеватая пшеница пологим уклоном уходила вниз, туда, где виднелся зеленый вагончик тракторной бригады и кривая жердь антенны. Ветер гнал по полю одну за другой широкие золотистые волны.
— Значит, ты считаешь, можно? — с насмешкой спрашивала Люба.
— А что — по-твоему, нельзя? — с еще большей насмешкой в голосе спрашивал Гриша.
— А что — можно?
Спор шел о том, созрело ли зерно для жатвы и можно ли пускать комбайн.
На дороге стоял только что подъехавший «натик», от которого струился прозрачный пар, и комбайн красного цвета.
— Ты же видишь, восковая спелость, — говорил Гриша.
— Да ты давни, давни ногтем. Смотри, из него вода бежит!
— Где вода бежит?
— Смотри. Сырое еще зерно!
— Что ты мне голову морочишь. Будем начинать! — решительно заявил Гриша.
Люба смотрела на него с изумлением. Лицо его было озабоченно и непреклонно. Он стоял перед Любой в новеньком комбинезоне. Воротник был расстегнут ровно настолько, чтобы показать белый воротничок и шелковый галстук. Сегодня рано утром директор МТС временно передал Грише комбайн. Передача получилась короткой. Директор обнял молодого комбайнера, чмокнул в щеку, прослезился, и Гриша стал полновластным хозяином агрегата. Отныне он имел право подписывать документы, и без его подписи никакие акты о количестве скошенных гектаров были недействительны. Он отвечал за все простои и неполадки. Помощник комбайнера, тракторист и девушки, работающие на копнителе, подчинялись ему.
— Заводи, — сказал Гриша трактористу.
— А ты знаешь, — предупредила его Люба, — здесь был Василий Степанович и запретил начинать уборку. Зерно сырое.
— Знаем мы эти штуки, — сказал Гриша. — Ему неохота зерно сушить. Ему охота сразу из-под комбайна в амбар возить. Поехали.
— Куда же мы поедем, товарищ комбайнер? — проговорил тракторист. — Подвод нет. Куда зерно осыпать станем?
Гриша подумал и спросил меня:
— Какая длина поля до дороги?. Я ответил.
— А ширина?
Я назвал и ширину.
— А сколько здесь можно собрать пшеницы с гектара? Гриша записал в блокнот цифры, подсчитал что-то и уверенно кивнул трактористу:
— Поедем! Наташа, лезь на копнитель.
Ловко цепляясь за перекладины босыми ногами, Наташа забралась по железной лестнице на площадку.
Трактор застучал, повернулся так, словно его неловко сдвинули места. Тяжелый комбайн неохотно двинулся за трактором, и поднятый хедер вздрагивал на неровностях. Шум трактора усилился, мотовило стало вращаться, загребать колосья, и за комбайном потянулась коротко остриженная пашня, и стало видно, какими ровными рядами, словно под линеечку, были посеяны весной зерна.
Семен с тремя другими плотниками доделывал на току навес. Услышав шум трактора, он соскочил на землю и уставился на Любу.
— Куда это они поехали? — спросил он.
— Косить поехали, — отвечала Люба. — Председатель запретил и подводы услал огородникам, а этот чудак поехал… А куда поехал? Намолотит полный бункер и встанет. Вон, Василий Степанович идет, сейчас будет шуму!
Василий Степанович остановился возле сортировки, оглядел всех по очереди и проговорил:
— Поехал, а?
Все молчали. Трактор с ровным рокотом уходил все дальше и дальше.
— Поехал, а? — повторил Василий Степанович, глядя на Семена и не находя слов, чтобы выразить свое возмущение. — Ты, Люба, говорила ему, что я не разрешаю косить?
— Говорила.
— А ну, Семен, давай пиши акт!
— Так ведь, наверно, хорошо молотится зерно, раз он едет, — попробовал Семен защитить молодого приятеля.
— Пиши акт, тебе говорят! Пиши: «Мы, нижеподписавшиеся…» Поехал, а?
Василий Степанович шагал по чисто выметенной площадке тока, задевая за ручки сортировок, сильно рассерженный.
Пока он диктовал акт, я заметил отца Наташи — Федора Игнатьевича.
Федор Игнатьевич шел в нашу сторону неторопливым запасливым шагом, держа в левой руке кепку. На нем была гимнастерка с отложным воротником, подпоясанная крученым поясом с кисточками. Под воротником виднелась аккуратно подшитая белая сатиновая полоска. Ветер закидывал на сторону его белокурые, легкие волосы, открывая большой лоб с малиновым следом кепки. На щеке его бледнели два незагоревших пятна — след бывших когда-то ран. Он был чисто выбрит.
— Об чем речь? — спросил он и взял у Семена бумагу.
— Самовольничают! — отвечал Василий Степанович. — Смотри, Гришка-то поехал без разрешения.
Федор Игнатьевич внимательно прочел все, что было написано в акте, подумал и сказал:
— Слово «неподчинение» надо писать вместе. Поехал, значит, без разрешения?
— Ты смотри, подвод-то нет! — сердито говорил Василий Степанович. — Куда он зерно ссыпать станет?
Федор Игнатьевич посмотрел на комбайн из-под руки.
— Сколько метров тут до дороги? — спросил он.
— С полкилометра.
— Так. Центнеров пятнадцать снимем с гектара, Василий Степанович?
Я насторожился. Федор Игнатьевич задавал такие же вопросы, как и Гриша.
— Пожалуй, снимем. А что?
— Я думаю, он у дороги вправо повернет. Когда бункер наполнится, он как раз к току подъедет. Прямо на ток и ссыплет.
— Не догадается он вправо свернуть, — заметил Василий Степанович. — Ты всегда придумаешь…
— Я, Василий Степанович, не люблю с ходу акты писать. Я гляжу на человека сперва со светлой стороны, — и Федор Игнатьевич сделал четкий военный жест правой рукой, — а если только ничего не увижу, тогда уж гляжу с темной.
Он сделал такой же жест левой рукой и зашагал дальше тем же скупым, запасливым шагом, рассчитанным на то, чтобы пройти много километров.
— Писать? — спросил Семен.
— Обожди, — сказал Василий Степанович.
Оба они стали смотреть в поле. Комбайн был уже далеко, и виднелась только задняя часть короба, куда подается солома после обмолота, задняя часть того самого копнителя, на котором работала Наташа. Издали казалось, что машина стоит на месте и маленькая фигурка Наташи неподвижно застыла на площадке, и только лопасти мотовила бешено мелькают вверх и вниз, как будто рубят землю по одному месту. Но вот трактор выдвинулся с левой стороны комбайна, шум его стал слышней, как будто открыли окно, и стало видно, что и трактор движется, и комбайн движется, и Наташа быстро и однообразно водит руками, словно вытягивает бесконечную веревку. Комбайн шел вдоль дороги.