— Вас, однако, это очень интересует? — как бы в шутку, но не без цели уязвить, заметила ему однажды старшая сестра.
— Что ж, — возразил он, — надеюсь, в этом нет ничего странного, если вам угодно будет вспомнить, как сестра Тамара ходила за мной в Боготе.
— Ну, конечно! — согласилась та с кисло-сладкой миной. — Понятно, из чувства признательности.
— Именно из-за этого самого, — сухо и выразительно подтвердил ей Атурин.
И он продолжал каждый день справляться о ее здоровье, решившись пренебречь какими бы то ни было пересудами и умозаключениями «партии». Что ему было до них и до всей этой «партии», если она, его дорогая, страдает и если этим только он и может выразить ей свое участие!
Зато как же и обрадовался Атурин, когда, заехав однажды, часов около девяти утра, неожиданно увидел саму Тамару, которой после болезни разрешено было уже выходить из юрты на легкую прогулку. Она сильно похудела, побледнела и осунулась, хотя легкий румянец воскресающей жизни уже играл на ее щеках.
Обрадовалась ему и она, но к этой радости, в глубине души у нее примешалось и горькое чувство от сознания, что после письма Каржоля все уже кончено и что это свидание ее с Атуриным, быть может, последнее.
К счастью, случилось так, что кроме сестры Степаниды, водившей Тамару под руку, никого из посторонних в ту минуту поблизости не было, — можно, значит, вполне воспользоваться той редко счастливой минутой, — и Тамара решилась сказать Атурину, как другу, все: и про письмо, и про свой вскоре предстоящий отъезд в Петербург, и про вероятность своей близкой свадьбы, хотя и была заранее уверена, что ему будет очень горько узнать все это. Но что же делать! Ей казалось, лучше высказать прямо самой, чем скрывать, замалчивать или предоставлять ему узнать впоследствии от других, от «партии», которая, конечно, не пожалеет при этом своих собственных красок. И Тамара сказала ему все, но сказала так, что в ее словах, в выражении ее грустных глаз, в звуке мягкого, тихого голоса, — во всем он живо почувствовал, насколько дорог он ей и как тяжело ей было решиться на эту бесповоротную жертву, приносимую ею лишь из чувства своеобразно понимаемого долга.
— Да вы знаете ли, наконец, человека-то этого? Хорошо ли знаете его? — не выдержав, горячо воскликнул Атурин с чувством, похожим на то, с каким бросаются на помощь к утопающему или чтоб удержать стоящего на краю пропасти.
— Владимир Васильевич, — кротко, но веско остановила она его, наложив слегка ладонь на его руку, — раз, что я решилась, мне ничего больше знать не следует. Во всяком случае, решения своего я уже не переменю, я обязана исполнить свое слово, — поймите, обязана. Что делать! Видно, так надо, — судьба!
— Эту судьбу мы сами себе создаем из своих собственных заблуждении или капризов! — с чувством едкой горечи проговорил, отвернувшись в сторону, Атурин.
— Останемся навсегда добрыми, любящими друзьями! — сердечно старалась утешить его Тамара, сопровождая свои слова ласково просящим взглядом. — Никто, как Бог, почем знать…
Но он безнадежно и грустно махнул рукой, очевидно, не веря в ту слабую нить какой-то смутной надежды, которую в этих последних словах как будто подавала ему Тамара.
Значит, и моя судьба решена тоже, — как бы про себя, задумчиво и тихо проговорил он, после некоторого молчания.
— Как решена? Что это значит? — с несколько тревожным недоумением спросила его Тамара.
— Так. Значит, я остаюсь в Болгарии?
— В Болгарии? — удивилась она. — Это почему? Зачем в Болгарии?
— Вызывают офицеров, желающих на службу в болгарские войска, — объяснил Атурин.
— Да вам-то что ж от того? — спросила сестра Степанида, удивленная не менее Тамары. — Вызывают, — ну, пускай себе вызывают, а вы, слава Богу, и у себя в батальоне, кажись, не обижены.
— Как вам сказать? Конечно, не обижен, — согласился Атурин, — но дело в том, что пока была война, все и у нас шло как по маслу, а теперь вот, как началось это сан-стефанское безделье проклятое, так и пошли между молодежью разные карьерные соображения да расчеты, — когда кому быть произведенным, или кто мог бы уже быть, да не производится и тому подобное. Между прочим, додумались себе и до меня, что я, мол, хоть и хороший товарищ, а все же пришлый человек, сел им на шею, закрываю собою производство, ну, и прочее там…
И Атурин сообщил обоим сестрам, что все эти сетования и соображения батальонной молодежи, по его мнению, вероятно, дошли до командира, и были приняты последним в некоторое внимание. Это свое предположение он основывал на том, что третьего дня командир пригласил его к себе, чтобы сообщить, что вот-де, требуются лучшие достойнейшие офицеры для болгap, а потому не желаете ли прямо получить болгарскую дружину? — Содержание отличное, золотом, права — командира отдельного батальона, а вместе с назначением последует и переименование в чин полковника болгарской службы, и все это при том еще важном условии, что Атурин, служа в болгарских войсках, будет в то же время числиться, не занимая вакансии, в своем гвардейском батальоне, с правом всегда, когда ни пожелает, вернуться в него опять на службу, а потому, если он хочет, то командир с особенным удовольствием будет рекомендовать его, как образцового во всех отношениях офицера, и заранее уверен, что ему вполне удастся устроить это дело.
— Я понял, — говорил Атурин, — откуда дует этот ветер, и обещал подумать… А теперь и думать, значит, нечего, — прямо решаюсь!
— Да что ж, если и чин полковничий, и жалованье хорошее, и все прочее, почему ж не остаться? Дело выгодное! — одобрительно решила сестра Степанида.
— Выгодно, нет ли, а если ничего лучшего не имеешь в виду, поневоле останешься. В Петербург возвращаться теперь мне не хотелось бы… Уж лучше в Болгарии!
— Но разве вы намерены всегда продолжать военную службу? — спросила Тамара.
— Всегда ли, не знаю; но теперь, по крайней мере— намерен. А что?
— Нет, я думала, что, может быть, вы возвратитесь опять в свой уезд, в имение, будете по-прежнему предводителем.
Атурин только рукой махнул с горько-иронической усмешкой.
— Во-первых, — объяснил он, — поступая в полк, я сдал свое имение на несколько лет в аренду, а во-вторых, на место меня избран в предводители уже другой, человек той партии, которой я сочувствовать не могу, так что в деревне мне пока делать нечего. Но это все бы ничего, — прибавил он, — а главное…
И он замолк, не решаясь договаривать.
— Главное… что? — несмело спросила Тамара.
— Ах, сестра, неужели это не понятно?! — с плохо сдержанным горько-досадливым порывом вырвалось восклицание у Атурина. — Ведь вы будете жить в Петербурге, не так ли? — спросил он.
— По всей вероятности, да.
— Ну, так что же и спрашивать!? Поверьте, что мне гораздо легче будет в Болгарии, — подальше, по крайней мере.
Тамара поняла, что он не хочет возвращаться в Петербург, потому, что ему было бы слишком тяжело жить вблизи ее, в одном городе, и встречаться в одном обществе, видя ее женой другого. И действительно, мучиться вечным сомнением о непоказной стороне ее жизни, о ее счастии, быть может, о ее затаенных страданиях, и тем самым вечно и напрасно мучить и растравлять, как больную рану, и свое и ее сердце, — напрасно потому, что она ведь не пожалуется никому, не выдаст своих нравственных мучений, все затаит в себе, все будет сносить молча и до конца, из принципа, что «так надо», что это требует от нее и самолюбие, и чувство добровольно взятого на себя долга. Все это было бы невыносимо, и все это будущее так живо и ясно представилось теперь Атурину. Встречаться с нею далее, когда она уже будет женой другого, это значило бы только терзать ее душу, вечно искушать, вечно поджигать и дразнить ее чувство, не давая успокоиться ей и забыться, тогда как из искушения этого ничего быть не может, кроме разве катастрофы. Он знал Каржоля слишком мало, — более по наслышке, — но и того, что ему было известно об этом человеке и чего так упорно не желала знать Тамара, казалось ему достаточным, чтобы заставить его сомневаться в ее будущем супружеском счастьи.