— Наш-то, наш-то сокол, — глядите! — слегка толкая под локоть Тамару, увлеченно шепчет ей сестра Степанида. — Экая прелесть! Экой молодец какой!..
И Тамара с гордостью в душе сознает, что действительно молодец, — еще бы не молодец, он-то!..
— Хорошо, ребята! — раздается вдруг с коня звучный голос главнокомандующего, как раз в этот момент, когда рота Атурина поравнялась с его высочеством. — Спасибо!
И весь батальон, как один человек, ретиво и дружно ответил ему громким «рады стараться!»
И Тамара довольна. Ей приятно, что и Степанида, и другие сестры заметили Атурина, любуются им и хвалят, а еще приятнее, что сам великий князь благодарил и похвалил его роту, — точно бы эта рота родная ей… Да, родная, потому что это его рота, и самый батальон как будто ближе ей и роднее, чем все остальные, потому что он в нем служит. — Ведь мать Серафима, будь она здесь, наверно чувствовала бы то же! — Почему собственно она так горда Атуриным и почему ей приятно все это, в данную минуту она не отдавала себе в том отчета, — чувствовала только прилив какого-то бессознательного счастья, среди которого ее личное существо и все, что вызвано в нем встречею с Атуриным, да и он сам гармонически сливаются в ее душе с общим восторженным настроением. Она чувствовала, что и ее подхватила и несет куда-то могучая волна общей радости от этого мира, от славно законченной войны, которая, слава Богу, уже осталась в прошлом, позади, со всеми своими ужасами и лишениями! И чувствуя все это, с невольно проступавшими на глаза слезами восторга, она точно бы в забытьи каком-то наслаждалась и любовалась всем, что было пред ее глазами: и видом этих бодро проходящих войск, и их молодецки дружными откликами на похвалу своего вождя, и самим вождем на его кровном красавце-коне, и торжественными звуками музыки, и всею картиной окружающей природы. Никогда еще, казалось ей, мир не был празднуем в более драматической и живописной обстановке. Эти две армии, стоящие на расстоянии менее ружейного выстрела, друг против друга, эти шумные порывы довольно бурного ветра, убывающий свет сумерек, сильный плеск волн, сейчас лишь перемежавшийся с возгласами священнослужителей и пением солдат, отдаленный гул и точно бы ропот взволнованного моря, то возвышающего, то понижающего свой грозный голос, и наконец — там вдали, на востоке, стройные минареты и купол святой Софии, образы которых одни только и выделялись отчетливо над смуглым профилем Стамбула, озаренные косыми красноватыми лучами солнца, сквозившего из-за тяжелых свинцовых туч.
Еще не успели пропарадировать пехотные колонны, как вечер стемнел уже окончательно, и можно сказать, наверное, что до этого знаменательного дня ни одна армия не участвовала в столь торжественно настроенном и единственном военном торжестве, — единственном потому, что оно доканчивалось уже в вечерней тьме и происходило на глубоко исторической почве прибрежья Пропонтиды, в виду мерцавшего вдали множеством огоньков Царьграда и на том самом месте, близ «монастыря святого Стефана», где почти тысячу лет назад находился стан русских дружин Олега.
Глубокое впечатление оставил весь нынешний день в душе Тамары, точно бы некая великая поэма, из-под обаяния которой она все еще не могла достаточно освободиться. Была уже поздняя ночь, но ей не спалось в своей сестринской юрте, да и никому не спалось сегодня. По всему городку и по всем окрестным бивакам горели огни, раздавались русские песни, звуки веселой музыки и «ура» ликующего войска.
XXIV. ПЛАНЫ АТУРИНА
Наконец настало и это «завтра», столь нетерпеливо жданное Атуриным. И ему тоже всю ночь не спалось. С вечера не до сна было за веселым товарищеским ужином со жженкой, — нельзя же было не спрыснуть мир! — а под утро, когда очутился наедине с самим собою в палатке, на своей походной койке, сну мешали взволнованные думы. Все представлялось ему это предстоящее свидание с Тамарой, которое — он был уверен в том — должно решить его и ее судьбу. Он обдумывал, что и как будет говорить ей; в голове его слагались целые импровизации, целые потоки красноречивых признаний, полные блеска и страсти, и нежности, но ни одним из этих потоков не оставался он доволен: все казалось, что это не так и не то, что нужно… А что именно нужно и как все это у него выйдет, — Бог весть… Этого он не знает и сообразить пока не может. С первою его женой оно вышло совсем просто и даже шаблонно как-то, объяснился во время мазурки, та направила его к maman, — он приехал к ним на другой день после бала, сделал формальное предложение и получил согласие родителей. Но тут, с этою скромной и так просто себя держащей сестрой милосердия выходит что-то совсем другое. Тут этот прием не годится, некстати, — это он чувствовал. Первая жена его была светская девушка хорошей фамилии, обладавшей известными связями и положением в обществе, и вдобавок она ему нравилась. В этих условиях брак не представлялся неравным ни для той, ни для другой стороны, — напротив, с светской точки зрения, он был совершенно естественным и резонным. Но Тамара, — Тамара совсем другое дело. Она представлялась ему точно бы на какой-то высоте, точно бы осиянная каким-то светлым и чистым ореолом подвижничества и самоотвержения. В ней, казалось ему, есть нечто такое, к чему надо подходить с чистым сердцем и чистыми помыслами, с оглядкой, как бы не смутить, не оскорбить ее грубым или пошлым прикосновением к ее внутреннему миру. Но создавая себе из нее такой святой, чисто мечтательный идеал, Атурин в то же время понимал простым рассудочным образом, что в ней есть все задатки быть хорошей женой и матерью, что она закалена уже немалыми испытаниями, выпавшими на ее долю за время этой войны, и потому ее не смутит, не заставит опустить руки никакая жизненная борьба, никакой труд, никакие неприятные случайности или лишения. — Нет, думалось ему, она сумеет прямо смотреть в глаза жизни, не станет ни ныть, ни хныкать, ни нервничать по пустякам, да и в серьезном чем не растеряется по-бабьи, — словом, будет для мужа не женой-игрушкой, не роскошью дорого стоящей и подчас несносной, а действительным другом и товарищем на жизненной дороге. В этой изящной и, казалось бы, такой хрупкой фигурке ему чувствовался большой характер, большая выдержка, энергия и сила воли. Выжить почти год в таких условиях, как выжила она и не сломиться, выдержать себя все время на высоте своего подвига и глядеть на него, как на самое простое, обыкновенное дело, не замечая и не признавая собственного героизма, — это не шутка, на это не всякая способна!.. Но что ж он скажет ей? Как приступит к делу, к объяснению?!. И Атурин снова начинал рисовать себе разные предположения, как это должно или как может случиться, и снова чувствовал, что как ни гадай, а все это не то, не так, и все его блестящие, придуманные импровизации никуда не годятся. Совсем не это нужно!
Долго он ворочался на своей жиденькой койке под хаотическим наплывом своих дум и мечтаний, и когда наконец заснул, уже на рассвете, те же думы и грезы назойливо мерещились ему и во сне и витали вкруг образа Тамары. В этот день войскам дан был полный отдых, и потому выспаться можно было в волю. Проснувшись, против обыкновения, довольно поздно, Атурин чувствовал себя свежим, бодрым и много спокойнее против вчерашнего; все разнородные и сильные впечатления знаменательного дня уже поулеглись, и, возвращаясь мыслями к предстоящему объяснению с Тамарой, он попросту решил себе, что придумывать нечего, а пусть будет как будет, как само оно выйдет, — это, мол, лучше всего! Но чем ближе подходило время к условному часу, тем более начинал он испытывать внутренне какое-то лихорадочное беспокойство и нервную нетерпеливость. — «Что за притча такая!» думалось ему; «и рвешься туда всей душой, и боязно как-то… На «турку» идти было куда как проще! А тут — вот поди же ты!»
Почти за час еще раньше срока приказал он заседлать себе саврасого жеребчика турецкой породы, купленного им у какого-то болгарского попа, и чуть не каждые пять минут поглядывал на свои часы, так что даже некоторые товарищи шутя заметили, что сегодня наш капитан как будто сам не свой, — то рассеянный какой-то, то озабоченный и нервный, — уж не влюблен ли часом? Но Атурин безразлично пропускал мимо ушей все эти дружеские шутки, — не до них ему было. За несколько минут до пяти часов он живо вскочил в седло, влепил жеребчику для бодрости здоровую нагайку и стрелой помчался по направлению к госпиталю.