«Знает или не знает?»— болезненно занывал роковой вопрос в душе Каржоля, между тем как сам он продолжал стоять в нерешительности — подойти ли к ней первому, или пускай она сама подходит. Он избегал теперь встретиться еще раз с ее взглядом, боясь, как бы не прочесть в нем заранее свой приговор, и старался упорно глядеть в зарываемую могилу.
Но вот, она сама подошла к нему и молча протянула руку. Каржоль почувствовал ее пожатие, которое показалось ему искренне дружеским, добрым, но он не смел еще вполне поверить своему ощущению. А вдруг он ошибается?
— Кончено… — тихо произнесла Тамара.
«Что кончено? Что она хочет этим сказать?»— тревожно и подозрительно подумалось ему; но он постарался перемочь себя и выдержал приличное случаю грустное спокойствие, сообщив при этом Тамаре, что видел сейчас ее начальницу, и она-де разрешила ему видеться с ней.
— Что ж, хорошо, — согласилась девушка. — Мы можем остаться здесь, пока зарывают могилу.
И оба замолчали, как будто им было не о чем больше говорить между собой.
Это еще более озадачивало графа, которому положение его начинало уже казаться неловким и тягостным. «Если знает, то чего ж молчит она!?»
— Когда умер? — спросил он наконец, чтобы хоть чем-нибудь нарушить неприятное молчание.
— Сегодня, в седьмом часу утра, — ответила она совершенно просто, но Каржолю в его разыгравшейся мнительности показалось, что сказано это было каким-то неопределенным, сдержанным тоном, точно бы она против него настороже.
— Вы были при его последних минутах? — продолжал он.
— Все время. Ужасно мучился.
— В памяти был или нет?
— Мало. Порою приходил в сознание, но ненадолго… Едва лишь узнает, скажет несколько слов, и опять все бред и бред, — так в бреду и умер…
— В бреду? — задумчиво повторил граф. — И что же такое… о чем, собственно?
— Да разное… Кто ж его знает! Скомандовал громко что- то такое странное: «повзводно направо жай», — и это было его последнее слово.
— Так и не пришел в себя? — с живостью переспросил граф, у которого несколько отлегло от сердца, «Слава Богу, в бреду, значит, не проболтался, или она не поняла».
— Нет, не пришел, — ответила Тамара. — Но в ясные минуты сознавал, однако, свое безнадежное положение, — продолжала она. — Ведь к этой ужасной ране присоединилась еще и простудная горячка.
— Немудрено, всю ночь пролежавши под холодным дождем, — согласился Каржоль. — Но скажите, говорил он что-нибудь с вами? Узнал вас?
— Как же, узнал, почти с первой минуты, как я стала ходить за ним, и очень удивился даже, что я тут.
— Да? Ну, и что же? — продолжал он, едва скрывая свое жадное нетерпение разрешить поскорей мучившую его загадку.
— Да, ничего, — спокойно и просто ответила Тамара. — Был очень тронут, благодарил меня… даже успел завещать свою волю.
— Волю? — Насторожился Каржоль, внутренне встрепенувшись. — Какую волю?
— Да разные там посмертные распоряжения.
— Вот как! Хм… В чем же дело? Ведь это не тайна, надеюсь?
— Нет, какая же тайна! Деньги у него оставались в кошельке, — пятнадцать золотых, — ну, приказал переслать в полк, чтобы там раздать людям его взвода; я уже передала их начальнице. А потом еще медальон золотой был у него на шее, на цепочке, — просил похоронить себя вместе с ним. Это удивительно даже, как он любил ее! — добавила Тамара после маленького раздумья.
— Любил? То есть, кто это? Про кого говорите вы?
— Да все Ольгу же.
Задавая этот вопрос, Каржоль, уверенный ранее, о ком идет дело, все-таки невольно вздрогнул, когда было произнесено это имя, и закусил губу, чтобы скрыть свое волнение. Ему подумалось, что вот теперь-то Тамара и выскажется.
— Когда он скончался, — продолжала между тем девушка, — я, признаться, сделала маленькую нескромность: раскрыла его медальон и — и представьте — вижу вдруг Ольгин портрет! Это меня даже тронуло, — такая идеальная привязанность, такое постоянство…
Каржоль успокоился, — «нет, она ничего не знает». Но его болезненно царапнуло по сердцу злобно ревнивое чувство. Он хоть и догадывался про себя, что покойник, вероятно, был близок его жене, но открытие насчет медальона, как бы подтверждавшее его догадки, было ему неприятно. Бог знает, может быть, в глубине души у него все еще таилась какая-то искорка, если не любви, то страсти к этой женщине, и даже только к ней одной, — насколько мог и умел он любить, не смея самому себе в том сознаться, — любить, ненавидя ее в одно и то же время всей своей душой.
— Ну, и что ж, в этом только и вся воля его заключалась? — спросил он со снисходительной улыбкой напускного равнодушия.
— Нет, Ольгины письма еще остались.
— Что? Письма?
Каржоля внутри точно варом обдало. Он увидел, что слишком поторопился успокоиться, что, может брть, из этих писем Тамара узнает гораздо больше, чем мог бы сказать ей умирающии, и что настоящая опасность для него была не там, а вот только теперь наступает. Но он понимал, что малейшее неосторожное движение или необдуманное слово с его стороны теперь-то и может легче всего выдать его внутреннее состояние перед Тамарой и навести ее на подозрения, а потому ему надо быть или, по крайней мере, казаться как можно спокойнее и вести дальнейшую свою тактику в разговоре с ней очень обдуманно и осторожно.
— Он сказывал, — продолжала Тамара, — что под подушкой у него есть бумажник с письмами и карточками Ольги, и просил, когда умрет, переслать его к ней, как есть.
— Вы видели их? — спросил граф как бы вскользь, совсем безразличным тоном.
— Что это? Письма-то? — отозвалась Тамара. — Нет, когда же тут? Не до того… У меня и то полны руки хлопот. Я только успела, как умер, вынуть бумажник, чтобы в чужие руки не попал еще… Он говорил, — продолжала она, — что письма все в одном пакете, и там есть адрес. Бедняге, очевидно, хотелось, чтоб Ольга знала, что он и, умирая, помнил и думал о ней.
Упоминание об адресе заронило в Каржоля новое опасение, как бы этот предательский адрес не выдал ей все сразу. Это, конечно, нынешний, петербургский адрес Ольги, где она, без сомнения, названа прямо графиней Каржоль де Нотрек. Тамара еще не видала его, но не все ли равно, — она увидит сегодня же, через час, через два, и тогда все кончено! Во что бы то ни стало надо выманить у нее этот бумажник теперь же, оставлять его долее в ее руках невозможно.
— Что ж вы теперь намерены с этим делать? — спросил он как бы между прочим.
— Да вот, не знаю… Надо будет, конечно, отправить при первой возможности, как-нибудь на днях, когда подосужее будет.
— Хотите, отдайте мне, я отправлю? — предложил он совсем просто, с самым невинным видом.
— Да нет, что же вас беспокоить, я сама уж…
— Какое же тут беспокойство! — возразил граф. — Ведь вы. конечно, будете отправлять посылкой, через полевую почту?
— Конечно, как же иначе?
— Ну, вот видите! Во-первых, это вам большие хлопоты, — рассудительно принялся он высчитывать ей все доводы. — Будь оно еще простое письмо — ну, так; а то ведь посылка, — значит, надо сдавать в полевой почтамт и ехать для этого в Горный Студень, а вам не до того. Во-вторых, это самый неверный путь: такая маленькая посылка может легче легкого где-нибудь застрять, затеряться и совсем не дойти по назначению, — попадет еще Бог весть куда и к кому! Ведь тут масса писем и посылок пропадает.
— Будто? — удивилась Тамара.
— О, разумеется! Разве вы не слыхали, что на Унгенской станции просто сожгли более двадцати тысяч писем из-за невозможности разобраться с ними? Что за охота подвергаться этому риску!
— Но как же это сделать иначе? — в затруднении спросила она.
— Очень просто: давайте мне, я перешлю завтра же, как только приеду в Систово, и не с полевой, а с румынской почтой через Австрию. Это самый верный путь, и будьте спокойны, не далее как через неделю посылка будет у Ольги.
— Что ж, пожалуй, — согласилась, подумав, Тамара.
— Это всего короче, — убежденно подтвердил граф. — Где у вас бумажник-то?