Литмир - Электронная Библиотека

бьют орудия,

трубят трубачи.

 

Но снежинок ночных кружение,

заоконный свет —

словно полное отрешение

от прошедших лет.

 

Ходят ходики полусонные,

и стоят у стены

сапоги мои, привезенные

из чужой страны.

 

Юрий Левитанский. Стороны света.

Москва: Советский писатель, 1959.

 

БЕЛАЯ БАЛЛАДА

 

Снегом времени нас заносит — все больше белеем.

Многих и вовсе в этом снегу погребли.

Один за другим приближаемся к своим юбилеям, белые, словно парусные корабли.

 

И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.

И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед.

Пятидесяти орудий залпы неслышные.

Пятидесяти невидимых молний свет.

 

И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья.

И вечным прощеньем пахнущая трава.

…Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья.

Последней Надежды туманные острова.

 

И снова подводные рифы и скалы опасные.

И снова к глазам подступает белая мгла.

Ну, что ж, наше дело такое — плывите, парусные!

Может, еще и вправду земля кругла.

 

И снова нас треплет качка осатанелая.

И оста и веста попеременна прыть.

…В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая.

Неведомо, сколько кому остается плыть.

 

Белые хлопья вьются над нами, чайки летают.

След за кормою, тоненькая полоса.

В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают попутного ветра не ждущие паруса.

 

Советская поэзия. В 2-х томах.

Библиотека всемирной литературы. Серия третья.

Редакторы А.Краковская, Ю.Розенблюм.

Москва: Художественная литература, 1977.

 

СОН О РОЯЛЕ

 

Я видел сон — как бы оканчивал

из ночи в утро перелет.

Мой легкий сон крылом покачивал,

как реактивный самолет.

 

Он путал карты, перемешивал,

но, их мешая вразнобой,

реальности не перевешивал,

а дополнял ее собой.

 

В конце концов, с чертами вымысла смешав реальности черты,

передо мной внезапно выросло

мерцанье этой черноты.

 

Как бы чертеж земли, погубленной

какой-то страшною виной,

огромной крышкою обугленной

мерцал рояль передо мной.

 

Рояль был старый, фирмы Беккера,

и клавишей его гряда

казалась тонкой кромкой берега,

а дальше — черная вода.

 

А берег был забытым кладбищем,

как бы окраиной его,

и там была под каждым клавишем

могила звука одного.

 

Они давно уже не помнили,

что были плотью и душой

какой-то праздничной симфонии,

какой-то музыки большой.

 

Они лежали здесь, покойники,

отвоевавшие свое,

ее солдаты и полковники,

и даже маршалы ее.

 

И лишь иной, сожженный заживо,

еще с трудом припоминал

ее последнее адажио,

ее трагический финал.

 

Но вот, едва лишь тризну справивший, еще не веря в свой закат,

опять рукой коснулся клавишей

ее безумный музыкант.

 

И поддаваясь искушению,

они построились в полки,

опять послушные движению

его играющей руки.

 

Забыв, что были уже трупами,

под сенью нотного листа

они за флейтами и трубами

привычно заняли места.

 

Была безоблачной прелюдия.

Сперва трубы гремела медь.

Потом пошли греметь орудия,

пошли орудия греметь.

 

Потом пошли шеренги ротные,

шеренги плотные взводов,

линейки взламывая нотные,

как проволоку в пять рядов.

 

Потом прорыв они расширили,

и пел торжественно металл.

Но кое-где уже фальшивили,

и кто-то в такт не попадал.

 

Уже все чаще они падали.

Уже на всю вторую часть

распространился запах падали,

из первой части просочась.

 

И сладко пахло шерстью жженною,

когда, тревогой охватив,

сквозь часть последнюю, мажорную, пошел трагический мотив.

 

Мотив предчувствия, предвестия

того, что двигалось сюда,

как тема смерти и возмездия

и тема Страшного суда.

 

Кончалась музыка и корчилась,

в конце едва уже звеня.

И вскоре там, где она кончилась,

лежала черная земля.

 

И я не знал ее названия —

что за земля, что за страна.

То, может быть, была Германия,

а может быть, и не она.

 

Как бы чертеж земли, погубленной

какой-то страшною виной,

огромной крышкою обугленной

мерцал рояль передо мной.

 

И я, в отчаянье поверженный,

с тоской и ужасом следил

за тем, как музыкант помешанный

опять к роялю подходил.

 

Строфы века. Антология русской поэзии.

Сост. Е.Евтушенко.

Минск, Москва: Полифакт, 1995.

 

КИНЕМАТОГРАФ

 

Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.

А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.

А потом в стене внезапно загорается окно.

Возникает звук рояля. Начинается кино.

 

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.

Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!

Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса заставляет меня плакать и смеяться два часа, быть участником событий, пить, любить, идти на дно…

 

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер этот равно гениальный и безумный режиссер?

Как свободно он монтирует различные куски ликованья и отчаянья, веселья и тоски!

Он актеру не прощает плохо сыгранную роль — будь то комик или трагик, будь то шут или король.

О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом в этой драме, где всего-то меж началом и концом два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…

 

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты от нехватки ярких красок, от невольной немоты.

Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва выразительностью жестов, заменяющих слова.

И спешат твои актеры, все бегут они, бегут — по щекам их белым-белым слезы черные текут.

Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…

 

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет, хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.

Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.

Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.

Слишком черное от крови на руке твоей пятно…

 

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!

А потом придут оттенки, а потом полутона, то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.

А потом и эта зрелость тоже станет в некий час детством, первыми шагами тех, что будут после нас жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…

 

Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!

Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов занимать любое место в тесноте твоих рядов.

Но в великой этой драме я со всеми наравне тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.

Даже если где-то с краю перед камерой стою, даже тем, что не играю, я играю роль свою.

И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны, как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны, как сплетается с другими эта тоненькая нить, где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить, потому что в этой драме, будь ты шут или король, дважды роли не играют, только раз играют роль.

И над собственною ролью плачу я и хохочу.

То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.

То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно, жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

 

Советская поэзия. В 2-х томах.

Библиотека всемирной литературы. Серия третья.

Редакторы А.Краковская, Ю.Розенблюм.

Москва: Художественная литература, 1977.

 

ЯЛТИНСКИЙ ДОМИК

 

Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой, вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой, как мне ни странно и как ни печально, увы — старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы.

5
{"b":"17312","o":1}