— Женюсь я, наверно, на ней, — сказал Лёлик, зевнув.
— А чего? Правильно, — поддержал я равнодушно. — Сколько можно болтаться. Деваха при деньгах, в жизни устроена.
— Трусы, носки мне стирает. Хоб хэ.
— Вот видишь.
— С другой стороны, не больно-то и хочется.
— С другой стороны — привилегия Востока.
Троллейбусы проходили, не останавливаясь, переполненные, кишащие народом. Подошел было еще один, но не доезжая остановки, соскочила, упруго запрыгав троллея. Потный водитель, вздохнув, вылез из кабины, отвязал веревку, и, открыв рот, пристроил рог на провод. Пока он вразвалочку усаживался на месте, Лёлик чёртиком подскочил к троллейбусу с другой стороны, мигом отвязал веревку, снова опустил троллею и серьезным голосом окликнул проходившего мимо ветерана:
— Отец! Подержи, будь ласка, я сейчас кусачки в кабине возьму.
Пенсионер сошел с тротуара и кивнув Лёлику, как бы понимая ответственность поручения, принял от него натянутую веревку.
Лелик шмыгнул за троллейбус, сбоку заглянув на недоуменное лицо водителя, тщетно выжимающего педали, после чего мы быстренько перешли на другую сторону улицы.
Дверкой водила хлопнул довольно агрессивно, и Лёлику этого уже хватило, чтобы присесть от хохота. Физиономии троллейбусника мы не видели, поскольку находился он к нам спиной, но матюги, которые он выкрикивал, слышны были замечательно, в отличии от оправданий ветерана.
Утерев веселые слезы, постановили добираться своим ходом, чем давиться в потном муравейнике.
И пешочком. И с разговором. И пошли.
По любимой улице Гоголя, мимо сада, мимо сквера, через речку Чернушку, и в горочку, с которой всё, как на ладони: и собор, и пароходство, и пожарная каланча, увековеченная во всеми любимом веселом фильме.
25
Маныч, как ни странно, пришел трезвый. Но хмурый. Скорее, наверно, хмурый, потому что трезвый.
— Что не весел? Единорог не приснился ли?
— А, отъебитесь, — послал он нас. Даже выпить отказался. Мрачнее тучи. Ослик был сегодня зол. Только спросил неприязненно: — А эта где, сексуальная незаурядность?
Объяснили что почём. Распутали шнуры, поцокали в микрофон. А тут и Ритка подошла, довела идеологическую установку, что спустили инстанции перед праздненствами: никаких позорящих песен. Никаких кичманов, уркаганов и мореманов. То, что записано в рапортичке и бэсэдер. Полшага вправо, шаг влево — волчьий билет. ЦУ твердокаменное, алмаз не распилит. Последствия — вплоть до непредсказуемых.
Так значит так тому и быть.
Народищу напёрло, как семечек на базаре, друг у друга на головах сидят — праздник. В магазинах водовку попридержали, чтоб поменьше безобразий, а в кабаке — хоть залейся. Спрос рождает предложение.
А нам осталось наступить на горло собственной песне и бренчать себе ленивенько, вразвалочку инструменталки — всё, что в голову придет: «Песенку велосипедистов», попурри из детских и киношных мелодий, вещицу «Шедоус», что из веселого фильма «Начало»[67], «Подмосковные вечера» вспомнились, «Путники в ночи»[68]. Короче, спи моя радость, усни.
Само собой, заглянувшие сегодня в наш рай для нищих и шутов, это дело так не оставили, на самотёк не пустили. Подвалила целая делегация акробатов: тюха-матюха и колупай с братом — косые, вихлеватые. Кинули синенькую на сольник.
— «Одессу», командир.
Уже рукава засучивают, штанины закатывают, чтоб не отходя врезать вприсядку. Под рубашкой тельняшка трещит, на руке — якорек. А мы друзья со флота, с большого парохода.
Извинились мы культурненько. Нет такой песни у нас в репертуаре. «Стою на полустаночке» можем. Из уважения к их нелегкому труду попытаемся даже «Путь к причалу»[69]. А вот про город-маму затруднительно. Слышали такую песню, но слов не знаем.
И ведь сторговались. За квартал! Обговорив исполнение на зарубежном языке. Правда, за те же деньги уговорились и «Дядю Ваню». Тоже на швейцарском.
По рукам. То бишь, им по карману.
— Наш ансамбль поздравляет с международным праздником трудящихся, присутствующих в зале специалистов тралового флота, — сказал Маныч в микрофон. — Для отважных моряков звучит старинная народная песня угнетенного негритянского племени хумбу-юмбу, страдающего от засилья буржуазных колонизаторов!
И с ля-минор!
Самое удивительное, что никто не удивился. У нас трудно чем-то удивить.
Что ж, вот тебе, бабушка, и праздничный стол. Вот она и разгонная.
А тут опять за подол дергают:
— Господа музыканты! Сыграйте арию из оперы «Хмырь повесился или драка в кочегарке».
Маэстро. Плантовские волосищи до плеч. Борода. С налету и не узнаешь. С ним девица в очках. Джон Леннон и Йоко Оно.
— В гостях были с женушкой, — объяснил Маэстро. — Предки у нас тут, на Подлиповке. Давай, говорю, зайдем, ребят проведаем.
— Идите пока в банкетный, посидите чуток. Сейчас отделение отыграем, потрындим.
— Тогда для моей дамы — «Мой лимон, маркиз». — Пьяненький уже Маэстро, веселый. — Дак не слабо?
— А то!
Объявляю в микрофон:
— Для нашего дорогого гостя, народного сказителя и популярного исполнителя Агдама буль-буль оглы (Маэстро нас как заслуженный коллектив тамбуристов из Биробиджанской автономной республики у себя в Чикаго представляет) и его очаровательной половины, исполняется песня его большого друга Павлуши Макарова, что из города Лондона!
Уван, ту, фри, фо! Оунли вон мо кисс….[70]
— Молодцы, — похвалил Маэстро после номера. — Слова, конечно, не те, но узнать можно. На троллейбус честно заработали.
— Возьми гитарку, — предложил я. — Брякнем что-нибудь.
— Да нет. — Маэстро, пододвинув стул к пианино, откинул крышку. — Я на роялях попробую. Давненько не брал я в руки шашек.
Он пробежал пальцами по клавиатуре, выдав что-то вычурное из классики.
— Ишь ты, — уважительно сказал Маныч. — Играла жопа на рояле, а пизде стало смешно: что за ебаная в сраку так играет хорошо?
— «Гуд найт» из тухмановской пластиночки помните? — спросил Маэстро.
— Ты давай, давай. Ты главное не тушуйся, композитор.
— Тональность какая, фраерок?
Кто не слышал, как Мехрдад Бади поет «Гуд найт», бегите скорее к соседу и умоляйте завести эту замечательную пластинку[71]. Я до сих пор удивляюсь: как такая пластинка могла появиться? Ведь это же образчик тлетворного влияния, пропаганда чуждого им образа мыслей, гнилой романтизм и упадничество, вместо созидательного труда на чье-то благо.
Больше чем уверен — и через адцать лет эту музыку будут слушать. И никакая мельница, ни на какой плантации, не сотрет ни одной ноты в порошок.
Надо ли сказать как мы сыграли? В кабаке редко аплодируют. Тем более в нашем: воспитание, сами понимаете. Но если аплодируют — то за дело. Так что перерыв мы законно заслужили.
— Он сейчас в «Арсенале», — сказал Маныч.
— Кто?
— Марк. «Чикаго», «Кровь, Пот и Слезы» на концертах делают, из «Суперстара»[72] дела. Самый такой ядреный джаз-рок. После варшавского фестиваля им зеленый свет дали. Новую программу клепают. Козлов, говорят, свою «Желтую субмарину» на приличную тачку поменял.
— Откуда ты всё знаешь?
— У меня приятель там на тромбоне играет, — не стал делать тайны Маныч. — Козёл сейчас гитариста взял из оркестра Силантьева: молодюсенький парнишка, Синчук ли, Зинчук ли, по-моему, фамилия. Прокофьева играет — боже ж ты мой! Ну-у, — потер он руки, поглядывая на злодейку из буфета, — чем нас сегодня обрадуют?
Сегодня у нас антрекоты с гарниром. Со сложным гарниром. И даже заливное. Так что гурманам есть где разгуляться.