Он старый, он умирает!
Я выкрикнул это так громко, что она услышала меня сквозь собственный ор. И сразу же онемела.
Спускаюсь, сказала она затем.
Окно захлопнулось. Почти в то же самое мгновение, так мне, во всяком случае, показалось, дверь дома распахнулась изнутри; Джесси, должно быть, скатилась по лестнице кубарем. Я поневоле улыбнулся, но она была предельно серьезна. Стол был старый, тяжелый, полностью отсыревший, не стол, а некое абстрактное представление о столе. Четыре ножки и столешница.
Стол, это Джесси, сказал я. Джесси, это стол.
Хэллоу, выдохнула она.
Строго говоря, было бы проще втащить стол по лестнице самому; Джесси была слишком низкорослой, да к тому же непременно захотела нести сзади, так что мне пришлось идти пригнувшись, и приставные ножки стола больно били меня по бокам. Но она взялась за дело рьяно и восторженно, она предупреждала меня о каждом повороте, об опасной близости перил, а я позволил ей быть за старшего. Мы установили стол на кухне у окна. Джесси ласково провела рукой по столешнице.
Он красивый, сказала она, где ты его нашел?
На помойке, ответил я, у него был такой грустный вид.
Она посмотрела на меня из-под ресниц.
Хорошо, что он теперь здесь, сказала она.
Я кивнул.
Погляди-ка, сказал я, что я для него принес.
На сгибе моей левой руки качался небольшой пакет с двумя порциями риса легкого приготовления. Она сразу же поняла. Стол обрадуется, когда за ним поедят. Таково уж его ремесло. Начиная с этого дня мне стало проще кормить ее, и когда через несколько недель нам пришлось спасаться бегством из этой квартиры, стол оказался единственной вещью, с которой Джесси попрощалась.
Когда я приходил по вечерам, она выбегала мне навстречу. Я приносил немного кофе, несколько разовых пакетиков сахара (стибренных на кухне в конторе и припрятанных в брючный карман) и рис, неизменный рис, потому что она привыкла есть его и рассматривала процесс питания им скорее как ритуал. Мы варили его вдвое дольше, чем предписывала инструкция на упаковке, она надрезала пакет, поглощенная процессом, как хирург, вспарывающий брюшную полость, и я выпускал всю массу зерен в оловянную миску. Мы подсаливали рис, а если находился помидор, я выжимал его в кулаке над миской. Выжатую помидорину можно было сунуть в рот Джесси, если предварительно я рассказывал ей историю про змею, становившуюся все пестрее, по мере того как она поглощала разноцветную всячину, и наконец затмившую окраской райских птичек, тогда как весь первобытный лес утратил цветность и стал черно-белым. Потом я подставлял Джесси свое карманное зеркальце кокаиниста, посмотри, предлагал, какие у тебя румяные щеки. Она подходила к столу, держа в обеих руках по ложке.
Что у нас сегодня, спрашивала она.
Ничего еще не готово, отвечал я, а ты уже с ложкой. Даже с двумя.
Что у нас, настаивала она.
Рис с Кантом, отвечал я.
Ах нет, только не с Кантом, негодовала она. Давай лучше с Ницше. Кант у нас был вчера.
Именно так, отвечал я, и Кант еще не кончился. Нам надо сначала управиться с ним.
Она стонала, бросала ложки на стол, а я отправлялся в комнату за книгой.
Мы ели прямо из миски, я — сидя на стуле, а Джесси — стоя рядом. Книгу я держал раскрытой рядом с миской. Время от времени зернышки пролетали мимо рта и приземлялись на строчки.
«Основные труды Канта, — читал я вслух, — принадлежат не только к самым содержательным, но и к самым трудным сочинениям всемирной литературы».
Ах, сетовала она, это не настоящий Кант, это всего лишь ароматизировано Кантом!
Разумеется, отвечал я. Настоящего Канта не усвоишь вместе с рисом, он слишком неудобоварим.
Тогда уж с таким же успехом мы могли взять и Ницше, с набитым ртом отвечала она.
И от Ницше у нас есть всего лишь ароматизатор, говорил я.
Я поднимал книгу в воздух — это была «Краткая всемирная история философии». Она смеялась так беззаботно, что половина зерен вылетала у нее изо рта, и смеялась она так за нашим ужином частенько, но все равно кое-что успевала проглотить, и хотя ела она всего один раз в день, это было лучше, чем ничего, я оставался доволен, а лицо ее все розовело и розовело.
Клара завалилась в проем между входной дверью и стеной, и когда дверь отворяется — а отворяется она внутрь, — падает набок и не может даже выставить локоть, чтобы, опершись на него, вернуться в прежнее положение. Я прячу свой джентльменский набор кокаиниста, только что распакованный, обратно в брючный карман, перевожу Клару в вертикальное положение, заставляю и пса подняться на ноги и выпроваживаю обоих на улицу. Женщина с детской коляской, выходящая из дома, отталкивает мою руку, когда я хочу помочь ей перенести коляску с крыльца на тротуар. С опозданием соображаю, что нам не хватает разве что шапки у ног, чтобы сойти за нищих. Женщина с коляской удаляется на максимальной скорости. Я забочусь о том, чтобы Клара не рухнула наземь, пес отползает в тень, я жду, пока фасады домов не перестанут качаться, наплывая на нас приливной волною, и включаю диктофон.
23
ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ
По субботам и воскресеньям я уходил из дому точь-в-точь как в будни, разве что возвращался вечером пораньше, но никогда до полседьмого. Мне хотелось приучить Джесси к определенному ритму, чтобы иметь возможность положиться на то, что она окажется в состоянии управляться с собой в дневное время, пока я работаю. В освободившиеся таким образом часы я наведывался к себе в квартиру на Верингерштрассе, где меж тем уже начало попахивать запустением. Переодевался, забирал рубашки из прачечной и костюмы из химчистки и еще на пару часиков наведывался в контору, чтобы как минимум продемонстрировать добрую волю. Мне было понятно, что я в некотором роде схожу с дистанции. Краем уха я слышал, что возникло какое-то новое дело, связанное с Балканами, то есть по моей прямой специализации, и что Руфус пару раз отменял свои университетские лекции, чтобы слетать в Албанию. Он не приглашал меня с собой, и я даже не знал, что у него там за дела. Когда мне случалось по оплошке задуматься над тем, что со мной происходит, я впадал в панику. Не раз возвращался я к мысли о необходимости сосредоточиться на работе, вновь начать засиживаться в конторе до десяти или самое меньшее девяти. Но ровно в шесть перед моим мысленным взором всплывал образ Джесси, одиноко притулившейся к двери в пустой квартире, ожидая меня, а после семи мне было и вовсе не усидеть на стуле. Я хотел обсудить это с Руфусом, но мне было ясно, что Джесси от кого-то скрывается, и пока я не выяснил, что с ней произошло и кто в этом замешан, нельзя было говорить никому, где она находится. Когда я однажды услышал из ее уст имя Руфуса, меж ними словно бы разверзлась пропасть, и непонятно почему у меня росло ощущение, что я должен сделать выбор. Впервые в жизни я попал в ситуацию, в которой не мог довериться Руфусу.
Улица пахнет раскаленным асфальтом и выплюнутой жвачкой. На пару минут покидаю Клару и пса и покупаю бутылку воды в супермаркете на углу — в том самом, где всегда покупал рис для Джесси. Наливаю минералки в ладонь и брызгаю Кларе в лицо. Пузырьки газа на какую-то долю секунды остаются на коже, смахивая на стеклянных мух, потом лопаются. Набираю пригоршню минералки и для пса, он слизывает мощными толчками большого языка, а голову поднять все равно не может. Отдельные пешеходы, качаясь, проходят по улице и исчезают в подъездах, про которые мне известно, что там прохлада и кафель, что пол под почтовыми ящиками усеян рекламой и выход во двор заставлен трехколесным велосипедом. Я чувствую себя одиноко.
Клара, говорю я, с самого рождения в голове у меня какой-то шум, объясняющийся единственно тем, что я живу на свете, и он столь же невыносим, как царапанье длинным ногтем по грифельной доске. Иногда, если все вокруг стихает, этот шум усиливается и от него уже никуда не денешься.