Из одного дома вышла женщина и поставила деревянный стул у дверей на пыльную землю. Потом сходила в дом и снова вышла оттуда, неся в руках нож, эмалированную тарелку с горкой зеленого перца и пустую пластмассовую миску. Она была одета в заношенное черное платье – униформу простонародья Европы. С великими предосторожностями, будто рискуя жизнью, она села и поставила миску себе на колени, зажав ее между ними. Держа тарелку с перцем на согнутом локте левой руки, она принялась резать перец и бросать его в миску. Это была старая женщина, старая, усталая, с седеющими волосами, туго затянутыми в пучок на затылке. И только Кейт подумала: «Да нет, может, она не так уж и стара, как мне кажется, опять я столкнулась все с тем же», женщина подняла глаза и посмотрела прямо на Кейт, сидевшую у окна в пене белых оборок. Женщина улыбнулась ей; Кейт улыбнулась в ответ, сознавая, что ее улыбка не так искренна, как следовало бы; женщина в самом деле оказалась не старше самой Кейт, только была потрепана жизнью, как старая заезженная кляча.
Кейт отошла от окна и оделась. Ей принесли поднос с кофе, сдобными булочками и джемом. В комнату ворвалось солнце. Она закрыла ставни, чтобы спрятаться от ослепительного света, и поскольку никакого чтения у нее не было, кроме журналов недельной давности, которые здесь, в этом забытом богом уголке, как и предполагала Кейт, выглядели фальшивыми и глупыми, она праздно просидела все утро, пока не настало время обеда. Потом она вздремнула немного и снова отправилась в монастырь. Джеффри лежал в своей комнатке с белеными стенами.
И снова по улице нищих лачуг она возвратилась в гостиницу, только усилием воли заставив себя сделать это, потом опять отсиживалась в номере, пока не подошло время ужина, который здесь подавали в десять часов вечера; после ужина у нее мелькнуло желание пойти в кафе, где было полно народу. Но это оказалось немыслимым: там собирались одни мужчины. Даже в компании Джеффри ее появление выглядело бы нелепо и неуместно и было бы равносильно вторжению в чужую жизнь, жизнь завсегдатаев кафе, приходивших сюда как в свой второй дом.
Хорошо бы, подумала она, если б у нее хватило сил завершить то, в чем она, как ей казалось, так давно нуждается: осмыслить свою жизнь. Но у нее не было никаких мыслей – одни ощущения. Она мечтала о доме, о жизни в кругу семьи… но все это уже в прошлом. Тем не менее она продолжала думать, как если бы речь шла о будущем, и тут же одергивала себя: «С этим покончено, к прошлому возврата нет», но при этом в душе ее поднималась такая буря эмоций, что с ними порой бывало трудно сладить.
Кейт тосковала по мужу.
Ее душевная неуравновешенность перед отъездом из дома в мае, бесконечные переходы от потребности в любви к раздражению на самое себя за то, что такая потребность еще живет в ней; от желания полной свободы к боязливому желанию, чтобы свобода эта не была безграничной, – все это перешло теперь во всепоглощающую страсть к мужу, которую, однако, надо было сдерживать до осени.
Тоска по мужу не была тем голодом, который нельзя удовлетворить, она не доставляла Кейт мучений плоти и не приводила ее в состояние потерянности – просто все откладывалось до осени. До будущего, которому не суждено состояться – во всяком случае в том виде, в каком оно представлялось ее мужу, ей самой, ее детям до памятного вечера в мае, перевернувшего всю ее жизнь. Это будущее не будет прямым продолжением предшествовавшего ему прошлого, лишь с нелепым перерывом на лето, вроде бы не имеющим сколько-нибудь важного значения. Нет, у нее будет будущее, но оно будет продолжением ее детских дней. Ибо ей все больше и больше казалось, что она понемногу начинает приходить в себя после приступа психоза, длившегося все эти годы – с того момента в раннем девичестве, когда природа порешила, что ей пора иметь мужчину (в то время она, разумеется, думала об этом более возвышенно), и до недавних пор, когда дурман начал рассеиваться. В те годы, когда она жила как в дурмане, ей казалось, что она предает самое себя. Ведь не только ее тело, ее желания, ее чувства – вся она тянулась, как подсолнух, к единственному мужчине, она протягивала мужу нечто очень ценное, протягивала детям, всем, с кем сталкивала ее судьба… но тщетно… никому это, оказывается, не было нужно, этого просто не замечали. И это нечто, которое она безотчетно предлагала людям, которым сама пренебрегала, равно как и все окружающие, как раз и было истинной сутью Кейт.
Даже сейчас, свободная от мелкой житейской суеты, предоставленная самой себе, в условиях, которые были ей недоступны раньше в круговороте повседневности, она никак не могла обрести душевный покой, не могла вдуматься, сосредоточиться, углубиться в себя – всеми своими помыслами она была устремлена в будущее, рвалась в объятия мужа, в стихию интимности, что была ее прошлым. Разум говорил ей, что вся ее прошлая жизнь – дурман. А она тосковала по этому прошлому, была одержима им. Огонь желания переносил ее из номера гостиницы, где она сейчас одиноко сидела, в супружескую спальню их дома, в объятия мужа; правда, холодный ветер гулял по комнатам, разнося облетевшие с деревьев листья по разным углам, но тепло не позволяло им вылететь, и этим теплом было ее прошлое.
На следующее утро Кейт пошла прогуляться по горным тропинкам. Когда она вернулась в гостиницу, сеньор Мартинес недовольно заметил, что она не должна ходить одна по такой жаре; он посочувствовал, что ей негде развлечься, и предложил пользоваться двориком, который обычно закрыт для постояльцев, но для нее будет открыт.
В середине дворика оказался небольшой водоем, где плавали золотые рыбки, но их почти не было видно из-за слоя пыли на поверхности воды и из-за того, что он почти сплошь зарос водорослями, листья которых были унизаны пузырьками воздуха. В углу двора, в тени, сидела старуха, тетка жены сеньора Мартинеса. Она читала Библию и одновременно вязала что-то из черной шерсти.
Вечером Кейт снова навестила Джеффри. Он по-прежнему за весь день не произнес ни слова, сообщили монахини, но как только Кейт вошла, он открыл глаза, вроде бы узнав ее, и вполне нормальным голосом сказал:
– А-а, привет, привет, как жизнь? – И тут же снова погрузился не то в сон, не то в забытье.
Вечером в монастырь зашел местный врач; сестры позвонили сеньору Мартинесу и сказали, что у Джеффри, возможно, тиф, но беспокоиться пока не стоит – это всего лишь предварительный диагноз.
На следующее утро этот диагноз был снят, но и желтуха не подтвердилась. Прошел день, и еще один. Кейт регулярно навещала Джеффри, сидела у его изголовья, ходила по нищенским улочкам и оливковым рощам в монастырь; она сидела во дворике гостиницы, с каким-то яростным неистовством подавляя в себе все эмоции… и снова ей начал сниться тюлень. Она вживалась в атмосферу видения настолько, что даже проснувшись, наяву, продолжала жить его духом, испытывая порой такие же вспышки чувства – если это слово применимо в данном случае, – какие она испытывала во сне к тюленю. Она всю жизнь была в хороших отношениях со снами, всегда была готова найти что-то поучительное в них.
Однажды во время сиесты, в жаркое послеполуденное время, Кейт вместе с тюленем оказалась на арене: древнеримский амфитеатр на фоне северного пейзажа. Она находилась в нижней части арены, на уровне земли. Внезапно из клеток, скрытых в стенах, выскочили дикие звери. Львы, леопарды, волки, тигры. Кейт с тюленем бросилась бежать, но хищники не отставали. Она стала взбираться по опорам и, сделав отчаянное усилие, вскарабкалась на край арены, но оказалось, что это всего лишь шаткая деревянная перекладина, которая тряслась и дрожала под тяжестью Кейт и тюленя. Она вцепилась в эту перекладину, подобрав как можно выше под себя ноги и стараясь подтянуть к себе тюленя, чтобы спасти его от клыков и когтей преследователей. Звери громко хрипели и рычали. Она подумала, что ей так долго не продержаться и она не сумеет уберечь тюленя. Силы убывали с каждой минутой, а хищники прыгали, рычали и щелкали зубами у самых ее пяток, всего в нескольких дюймах от израненного хвоста тюленя. Наконец их бешеные прыжки прекратились, и вскоре она со своей ношей была уже далеко от преследователей, которых оставалось все меньше и меньше, а потом они и вовсе исчезли.